Помню я раннее детствои сон в золотой постели.Кажется или правда? —кто-то меня увидел,быстро вошел из садаи стоит улыбаясь.(«Детство», 1: 183)Детство непоправимо, потому что однажды в нем отразилось младенчество мира. «Однажды я был вот так
увиден», – говорит себе читатель. По-видимому, он не ошибается. По-видимому, не ошибается и в том, что «сам написал», поскольку милость, посылающая дожди всем, без лицеприятия, «без требований благодарности или отчета», возможна потому, что всем была однажды дана готовность войти в поэтическое время. Поэт – это тот, кто сумел об этой готовности напомнить. Ему дано было это умение, и он смог его вынести.Детство непоправимо, потому что в величавом и «меняющем цвета» покое стиха мы узнаем себя рядом с умершими, ставшими теперь уже нашими детьми:
Няня Варя лежит на кладбище,а дождь идет,великий, обильный, неоглядный,идет, идет,ни к кому не стучится.Чтобы вернуться назад
, человеку нужно раз, и два, и три громко и сильно простучать в никогда не запираемую дверь. В поэтическом мире Ольги Седаковой и этот стук, и то неоглядное, что ни к кому не стучится, потому что стучится в одно на всех сердце, и каждый всегда имеющийся у нас шаг – слагают вместе мир. Он именно «мир» – а это не только целостность и в себе упокоенное созвучие. Это не только лишь некое матерински родное. Мир, именно как мир, пронизанный громом, не довольствуется собой, равно как и человеку мало самого человека, пусть даже он угадан в некотором своем исцеленном облике.* * *
В заключение работы мы приведем целиком одно из стихотворений поэта и попытаемся сказать о нем несколько слов.
Колыбельная
Поют, бывало, убеждают,что время спать, и на ходумотают шерсть, и небо убегаетв свою родную темноту.Огонь восьмерками ложится,уходят в море корабли,в подушке это море шевелится:в подушке, в раковине и в окне вдали.И где звезды рождественская спица?где бабушка, моя сестрица?мы вместе долго, долго шлии говорим:смотри, какой знакомый,какой неведомый порог!Кто там соскучился? кто без детей и дома,как в чистом поле, одинок?Мы не пойдем, где люди злые,куда не велено ходить,но здесь, где нам постели застелилии научили дружно жить,мы не расстанемся.В окне лицо мелькнуло.У входа нужно обувь снять.Звезда вечерняя нам руки протянула,как видящая и слепая мать.(1: 370–371)Вот, вот, поэт нам вновь и вновь рассказывает о том, что ткань мира – чиста
. Чиста не потому, что видимая на поверхности грязь не пропитывает ее, не потому, что мутность там и сям бродячего обличья не повреждает никем не нарисованного, а значит – вечного рисунка.Нет, миру принадлежит чистота потому, что он рядом с нами стоит
. Что стоит вещи быть – «просто»? Благодарность и похвала, если мысль не пытается войти в то, что стоит вещи стоять, оборачивается похвалой даже не собственному восприятию, но собственному перцептивному органу.Прочитав такое стихотворение, читатель еще раз окинет его взором, всмотрится в отдельные строчки, на них остановившись, – так он научился смотреть на цветы: вот передо мной цветок и вот же – его лепестки. Или на дерево: тополь, как в стихотворении Пауля Целана, «заткан взором», – на удаленье, чтобы душа могла себе напевать, и ветки – близко от человека, озаренного молчанием.
«У входа нужно обувь снять» – тут, читатель, нам повезло. Нам словно широко улыбнулся большой снеговик. Да, мир тот и не тот же самый – разом. Скажем, раскололся? Да пусть так: все слова сойдут после такой улыбки. Мы видим: внутренность дома, где свет вот-вот будет погашен, и все будет спать и помнить, что скоро придет час, когда все опять проснутся; а за порогом – сновидение, живое
, и при этом живущее так, словно учебник физики переписали, заменив все упоминания о законе тяготения ссылками на правила внутренней рифмы.