И вот всё закончилось. Теперь важно было себя не выдать. На вахтах Миша держался настороженно, не вступал в разговоры, покорно выполнял приказания, терпеливо сносил глупости. Как ещё можно расценить, например, солдафонское требование старпома «репетовать громче», когда кругом был кромешный ад? Словно от громкого голоса, от тупых повторений однообразных команд (и слово-то какое варварское — «репетовать»!) что-то реально зависело. В ту минуту Миша стоял за штурвалом ни жив ни мёртв, с витавшей в голове одной-единственной, неведомо к кому обращённой мольбой: «Заберите меня отсюда!» Он был потрясён стремительно нараставшей бурей, жуткой панорамой дикого бушующего моря, открывавшейся с мостика. Что-то похожее, наверное, испытывает человек, который впервые в жизни сгоряча вскарабкался, не озираясь и не глядя вниз, по отвесным скалам на вершину — и оказался кругом перед пропастью: ни вперед, ни назад… И ещё добивала мысль: почему он, Бугаев, с его умом и чувствительностью, только-только начавший жить, ждавший от жизни столь многого, обречён погибнуть на этой жалкой железной посудине вместе с чужими ему людьми, — так рано, так случайно и ничтожно. Этого просто не могло, не должно было быть! Он не желает больше здесь оставаться, не хочет двигаться к верной смерти, он должен любой ценой отстоять своё право на жизнь. Ведь когда у кого-то в море случается приступ аппендицита или, к примеру, роды у женщины, гуманные иностранцы немедленно присылают помощь и эвакуируют такого человека. А разве ему сейчас легче? Пусть дают сигнал бедствия, вызывают спасательное судно, вертолёты, делают что угодно — в конце концов, это же не тюрьма и он не осуждённый, он свободный человек, который каждый миг волен в выборе, в особенности если речь идёт о жизни и смерти, — зачем же с ним так?!
Паника довольно быстро прошла от новых, ещё более грозных впечатлений этого дня, от необходимости что-то реально делать для общего выживания. Сосредоточенная работа бок о бок с другими людьми успокоила, зародилось даже что-то похожее на чувство профессиональной ответственности — за судно и за команду. И когда, уже на вечерней вахте, старпом послал его вниз с проверкой и специально упомянул про камбуз, Миша думал только о Светлане. К ней-то и кинулся в первую очередь. И только по дороге задним умом дошёл, что старпом, конечно, не случайно про камбуз отдельно сказал, — что-то ему об их отношениях со Светой стало известно.
С отношениями этими всё было тоже непросто. Ещё вчера на утренней вахте, вернувшись от Светы на мостик, Миша мог побиться об заклад, что их чувства взаимны. Он входил к ней по утрам уже без той робости, что была вначале, тихо захлопывал и запирал за собой дверь, склонялся над койкой. Она уже не спала, молча обнимала его, одетого, не включая лампочку. Минут пять они страстно целовались в темноте. Он с упоением вдыхал чудесный запах её сухих рассыпчатых волос, прикасался губами к молочным на вкус шее и плечам. Больше ничего себе и своим рукам не позволял — знал по опыту, что на этом всё закончится: сразу зажжётся свет, на милом, припухлом со сна лице проявится укоризненная мина, и его решительно спровадят за дверь. Выпроводят и так, но хотелось продлить хотя бы на минуту-другую ни с чем не сравнимую радость близости.
Они давно были на «ты», днём встречались как добрые приятели (кто-то из экипажа прозвал их «подружками»). После обеда, когда она заканчивала на камбузе с уборкой, он, свободный в этот час от вахты и работ, заглядывал в столовую. Она выходила к нему в «красный уголок» в коротком белом халатике и тапочках на босу ногу. Садилась на журнальный столик, по-детски болтая ногами, расспрашивала о курсантской жизни в училище, много смеялась.
Так было и вчера, после того как старпом не пустил его в трюм и при всех матросах жестоко унизил. Тогда, правда, поддержал Мишу боцман: несмотря на то, что во время дальнейшей совместной работы на палубе оба ни словом не обмолвились об этой подлой выходке старпома, Бугаев чувствовал в Ругинисе солидарную приязнь. Это было ощутимой компенсацией — к боцману он по-прежнему относился с восторгом, как к настоящему морскому волку, и чувствовал перед ним острый стыд за недоразумение, случившееся в первый день.
С мостками управились до обеда, про гальюны боцман и не заикался. А после обеда Миша, всё ещё с тяжестью на сердце, мучаясь догадками, чем обернется для него ссора с начальством, и уже замышляя свой план, не удержался и пожаловался Светлане на Акимова. Вернее, она сама заметила удручённое Мишино состояние и вынудила признаться. И когда услышала историю в его пересказе, как-то вся сникла. Сидела задумчивая, опустив голову, стиснув руки на голых коленках, так что Бугаев уже проклинал себя за жалобу — не по-мужски вышло… А она вдруг тряхнула головой, посмотрела на Мишу стеклянным взором и сказала: