И снова в предместьях Рима слышала, как вчера утром Гарибальди своим примером увлек роту ремесленников в атаку, и они растрепали, без выстрела, в клочки свежий батальон французов.
Она не увидела Рима! В городе призналась, кто она такая, и толпа бушевала вокруг нее, проведя через весь Рим, потом ее передали солдатам, а те по ходам сообщения провели к вилле Спада. Там под разрывы гранат за окнами завтракали в перерыве боя. Ее Хосе был мрачен как черт: только что приговорил к расстрелу офицера за то, что тот струсил ночью, покинул пост. Но он узнал ее шаги еще за дверью.
— Анита, ты!
— Что ж ты меня не ругаешь… Мой дорогой! Ты жив, и я с тобой!
— Эй, братья, накормите моего адъютанта. И черт бы драл этого скота, верните ему саблю…
4. Consummatum est!
Все было не так, все шло не в ту сторону — к пагубе, к разгрому, к концу.
Надеялись, что Лондон вмешается, Пальмерстон протянет руку. Верили, что в Париже, в парламенте, партия Горы возьмет верх и оборвет позорящее Францию сражение с мирным народом. Ожидали, что малярия, придя с болот Мареммы, обессилит армию Удино. Вели пустопорожние переговоры с прибывшим из Франции инженером Лессепсом, который должен был искать примирения с Римской республикой, тогда как Париж отказывался даже признать ее юридическую законность.
Между тем росли цены. Бумажные ассигнации уже ничего не стоили. В городе день ото дня оскудевали продовольственные склады. Бомбардировка усиливалась — разрывы гранат, и визг, и дым, и стоны. Французские артиллеристы получили приказ щадить дворцы и соборы — каменные сокровища Вечного города. Зато безжалостно превращались в руины дома за Тибром, где издавна обитала беднота Трастеверинского квартала. По ночам можно было слышать, как нестеснительно размещаются на удобных позициях французские батареи, могущественные, осадные, прибывающие из-за моря. Париж щедро посылал подкрепления, и все нарастало безнадежное неравенство сил. Как только Удино овладел высотами, господствовавшими над северными фортами, Лессепс был отозван.
Все понимали, а кто не понимал, тот догадывался — наступают последние дни методично расстреливаемого города. Отчаяние овладевало защитниками, непрерывные и уже бесплодные контратаки выбивали из строя самых лучших, не щадивших себя. В первую очередь офицеров — тех, кто поднимал смертников в штыки с криком «За мной!». Это были ветераны американских походов, ломбардские стрелки, герои «Пяти дней» прошлогоднего миланского восстания, римские студенты. Повсюду на бастионах, на улицах лежали неприбранные трупы, источая тошнотный запах. Раненых уносили в госпитали только на второй, на третий день.
Опустели церкви. Не было предела презрению к папе-отступнику и кардиналам, издалека благословлявшим убийства и разрушения.
Пожары никто не тушил.
Все, все было не так, как надо бы…
И началось это не вчера.
Легионеры, отозванные с полпути из победоносного похода в Бурбонское королевство, вернулись в Рим, когда французы уже оседлали господствующие позиции и в парке Памфили, и на холме Четырех ветров.
— Все кончено, — сказал тогда Гарибальди.
И офицеры услышали по-латыни повторенный возглас: «Consummatum est!» — он отдельно произнес его для капеллана. А может быть, и для того, чтобы скрыть от всех свое волнение или успокоить себя.
Вот когда это начиналось.
Еще раньше, после смехотворных препирательств с главнокомандующим о правилах осады крепостей, Гарибальди отправил в Рим свой ультиматум — в отличие от Мадзини, он понимал, что извилистую линию слабых укреплений длиной в восемнадцать миль нельзя удержать небольшими, плохо вооруженными волонтерскими и плохо обученными гражданскими отрядами против регулярной многотысячной армии французов. Поджидать врага в определенном месте, в неукрепленном городе, не подготовленном к осаде, — да разве так дождешься успеха! Даже Гонсалвис это понимал…
— Гермафродиты! — рычал Гарибальди в тесном кругу друзей.
Он считал, что для спасения живой силы войск и, значит, для победы надо, покинув город-ловушку, уйти в глубь страны, в Апеннины. Так уходил когда-то с армией и правительством Гонсалвис, погрузив на повозки архивы, разделив с войсками все тяготы и опасности партизанской войны. Заокеанский опыт подсказывал ему это единственное решение. Там — стратегический простор. Там начать народную войну, призвать к оружию все население страны. А ранее всего подумать о широкой земельной реформе. Кого тогда введут в заблуждение поповские россказни о папской анафеме и божьем гневе!
Мадзини, напротив, стягивал в Рим все вооруженные силы, отзывал их от бурбонской границы и от Болоньи. Властный, упрямый, твердый человек, главенствовавший в триумвирате, источник неиссякаемой энергии и надежды, он исступленно верил, что поражение республики невозможно.
Да, невозможно!