А днем, когда на обеденный час французские артиллеристы отошли от орудий в землянки и наступило затишье, Гарибальди и Анита проскакали по оживленному в этот час городу. Сотни женщин стояли в очередях за хлебом, шли с коромыслами и ведрами к фонтанам, и не хотелось глядеть в ту сторону, где солдаты линейных, бывших папских батальонов, толкаясь среди женщин, чем-то торговали… События принимали плохой оборот — падала воинская дисциплина. Здесь, на улицах, еще заметнее, чем на передовых, сказывались упадок духа, равнодушие.
— Вон госпиталь, иди, Анита! — Гарибальди показал плеткой и, круто повернув коня, поскакал прочь.
В своей келье с высоким окном все так же бодрствовал Джузеппе Мадзини. Не поднял головы — писал, перечеркивал, опять писал, читал написанное вполголоса. Гарибальди сбросил со стула забытый кем-то шарф, присел, огляделся. В темном углу комнаты кто-то спал на полу. На столе догорала свеча. А ведь полдень — что ж с того, что в комнате полумрак, Гарибальди приподнялся, задул свечу. Только тогда Мадзини заметил его, без улыбки кивнул, молча показал на бумаги — дескать, дела неотложные.
— Вы редко бываете у меня. Но я вас не тревожу — вы воюете.
— И я вас не тревожу. У каждого свои дела.
— Каково настроение в войсках? Наверно, напрасно я спрашиваю об этом?
— Нет, почему же… Я отвечу. До Медичи днем не добраться. Он закопался в камнях. А те, что в городе… ну что делают в дни поражений — конечно, пьют. Играют в карты и пьют в кустах. Они уже снова не итальянцы.
Мадзини не слушал, разговаривал с каким-то очередным просителем, вошедшим запросто, без стука. Глаза Мадзини внимательно смотрели на него снизу вверх. Гарибальди подумал: какой он доверчивый. Потому что сам не способен к обману. Похудел. Как будто углем очерчена скула и провал глазницы. Никакой злости против него уже не было. Хотелось посидеть, отдыхая, глядя на дорогого, стойкого, упрямого, невезучего человека.
И, отпустив просителя, Мадзини почувствовал на себе пристальный взгляд Гарибальди, скучно улыбнулся.
— Знаешь, мы в триумвирате тоже свирепо воюем.
— Знаю. Чтобы добиться согласия между итальянцами, нужна хорошая палка.
Ответа не было. Мадзини дремал, только качнулась голова.
Повинуясь какой-то неясной ему самому потребности, Гарибальди прошептал:
— Рим стал моей родиной. А теперь у меня есть и семья в Риме. Здесь жена моя — Анита.
Ответа не было: Мадзини спал.
— А ваша родина — не Италия. Ваша родина — небо, — прошептал Гарибальди и вышел, притворив дверь. Перерыв на обед у французских артиллеристов кончился, разом заговорили все батареи.
С нарастающей ожесточенностью бомбардировка продолжалась весь день и всю ночь. Был как раз престольный праздник в соборе святого Петра, и городское управление позаботилось, несмотря на весь трагизм момента, к вечеру иллюминовать плошками огромный купол собора, как обычно в такой день, и он державно озарил темное небо. В самый глухой час после полуночи Гарибальди проник в развалины Вашелло, с трудом разыскал в камнях Джакомо Медичи и приказал, оставив лучших стрелков для маскировки, всем отойти за ворота Сан-Панкрацио.
— А мы-то здесь обжились. Обидно.
— Ничего, переживешь.
И пока мимо них, залегших в камнях, уходили цепочкой черные, в кровавом тряпье герои обороны Вашелло, два побратима войны за свободу шептали друг другу что-то бессвязное, — только Джакомо в легионе разговаривал с Гарибальди на «ты».
— …Но мы не сдадим оружие, уйдем для боя.
— Неужели возьмешь Аниту? Ты думаешь, я не понял, она, наверно, уже на шестом месяце?
— Об этом, Джакомо, никому ни слова.
— Я знаю, будь спокоен.
— Не осталось с нами ее друзей. Монтальди, Перальта, Мазина, Даверио. Сегодня погиб Манара. Ты не знал? Да и откуда вам тут знать… Я простился с ним. Вчера он советовал мне поберечь людей. Анита теперь хоронит незнакомых. Я проводил ее в госпиталь, а там уже умер поэт.
— Умер Гоффредо Мамели?
— Дурочка, надеялась передать ему письмо от мамы… Ладно, черта ли! Погибнем и мы с тобой.
— Но Италия не погибнет. Видишь, как озарен собор.
— Бог забыл град господний, но Рим не забыл бога. Пора и нам уходить: прошли последние…
— Погоди-ка, что я тебе скажу напоследок. Ты уже бессмертен, Пеппино…
— Хватит тебе! Уши вянут! Путаешь с недосыпу. Вот, гляди, крыса бежит. Живучая тварь… Христос бессмертен, Джакомо! Невидимый, он тысячу лет освещает людям путь к любви. А я простой рыбак с Генисаретского озера. «Галубарда».
— Потому ты и бессмертен. Простой рыбак.
И снова, как прежде, Медичи был поражен, найдя что-то детское в улыбке этого давно не стриженного бородача, непонимание, кто он такой, непонимание всей ценности своей единственной жизни.
И, пропустив впереди себя Гарибальди, то и дело среди обломков стен пригибая рукой его голову и сам пригибаясь, потому что пули отовсюду летели рикошетом, Джакомо уходил с многодневной позиции, уже обессмертившей и его собственное имя.