От этого потока негодования, расчетов, догадок у него перехватило дыхание. Он глубоко вздохнул. Вытер платком вспотевший лоб, выпил воды из толстого хрустального стакана. Подошел к каминному зеркалу, расчесал узенькие бакенбарды и остался доволен собой. Это случалось нечасто, хотя в минуты душевных волнений он любил оглядывать себя. Не ради самодовольства — для этого он был слишком трезв. И не самоуничижения ради — инстинкт самосохранения не позволял поддаваться такому чувству. Нет, он любил глядеть на свое отражение, как бы внушая себе, что, вопреки своим недостаткам или благодаря своим достоинствам, во что бы то ни стало он должен поставить на своем. Сейчас по сравнению с императором он выглядел даже молодцевато, бодро, как новенький, блестящий, готовый подпрыгнуть мяч. Что-то было в фигуре Луи Наполеона, во всей внешности этого еще совсем не старого парвеню на троне, затертое, заношенное… Есть какое-то общепринятое слово. Ах, да, истрепанный. Истрепанный монарх! Недурно. Он истрепался, еще не доползя до трона, и до сих пор не может прийти в себя. И все-таки… И все-таки, какой бы он ни был, сейчас он партнер. Единственный партнер. И пока надо подчиниться. Что будет дальше, покажет время. Покажет и подскажет.
Император вернулся заметно оживленный. С гусарской лихостью подкрутил длинный ус, сказал, указывая на карту:
— За мной, в атаку! Evivva Italia! — И подсел к Кавуру.
Остаток дня они провели в сердечном согласии, обдумывая совместную тактику: с чего начать. Главное затруднение состояло в том, что вмешательство Франции было возможно лишь в случае, если Италия первая подвергнется нападению. Проявляя основательную осведомленность, бывший карбонарий уповал на вечное недовольство и брожение в таких местах, как Карарра. Повстанцы захотят присоединиться к Пьемонту, герцог Моденский попросит помощи у Австрии, а там…
Полный больших надежд и счастливого ожидания, Кавур вернулся в Турин. Но шли месяцы, желанная развязка не приближалась. Скорее, отдалялась. Казалось, вся Европа вооружилась против планов, тайно составленных в Пломбьере.
Англия не заинтересована в беспорядках на континенте, справедливо считая, что войны беременны революциями. В Германии, боясь усиления Пруссии в случае разгрома австрийцев, полагают, что защиту берегов Рейна следует вести на берегах По. В самой Франции партия клерикалов и финансовые круги тоже не стремятся воевать. Решительность не в числе добродетелей Луи Бонапарта. Кавур вспоминал остроту одного немецкого публициста, который писал, что император постоянно доползает до Рубикона и останавливается. Нужно, чтобы его подтолкнул стоящий за спиной. Кто же в Париже способен на такой пинок?
В самом Пьемонте левая пресса настойчиво предостерегает от военного союза с Францией. Несмотря на то что условия Пломбьерского соглашения хранились в глубокой тайне, о них стало известно, и «Italia del popolo» с удивительной проницательностью разъясняла, что будущая война должна одновременно обессилить и Австрию и революцию, что за Ломбардию расплатятся Ниццей и Савойей и что если благодаря уступчивости Парижа война не затянется, Франц Иосиф получит Венецию. Другие газеты не уставали цитировать змеиномудрого Макиавелли, повторяя, что союзы маленьких государств с большими неизменно приводят к уступкам с одной стороны и диктату с другой.
Хор враждебных голосов, иногда предостерегающий и всегда укоряющий, возбуждал энергию, упрямую уверенность в своей правоте, а надо было бездействовать и ждать. Невыносимая пытка! И, задыхаясь, как рыба на песке, лишенный возможности мутить воду дипломатическими сделками и политическим барышничеством, Кавур бросался в тайную игру на бирже, в секретные спекуляции, в показные сельскохозяйственные эксперименты. Он уже давно стал одним из крупных импортеров-оптовиков гуано в Европе. Он нервозно и угрюмо готовил в эти месяцы собственные тылы. Если уплывет власть всесильного политика в своем маленьком отечестве, пусть останется хотя бы власть денег.
Иногда он сам ловил себя на том, что мог говорить только о политике, думать только о ней. В этом было что-то болезненное. Душевная слабость? Пытался переломить себя, утопить нетерпение в разгуле. Но ни попойки, ни случайные связи ничего не меняли. Становилось только скучнее.
Его деятельной, целенаправленной натуре ожидание всегда было мучительно. А теперь, когда на пути задуманного возникали препятствия, когда враги и недоброжелатели пророчили ему крах, существование становилось непереносимым.
К концу 1858 года Кавур почувствовал, что душевные силы его истощаются. Впрочем, он ничем не выдавал себя. Окружающие не замечали глубокой депрессии.