Когда ко мне приходит осознание того, что так, как пишу я, до меня не писал никто, я чувствую себя самым несчастным человеком в мире. Кто-то просто выбил двери восприятия, и этот жуткий сквозняк — постоянная причина моих болезней. Ублажая себя свежевыкопанным из пепельницы окурком (я не знаю, зачем и кому это нужно — французское мурлыканье Вертинского — слякоть на душе и во рту). Рядом спит Глан — будильника, он, конечно, не слышал, а природный не срабатывает довольно часто (разбитый циферблат, повисшие стрелки — я бы давно уже застрелился). Я пишу уже второй час, но проснуться мне мешает совесть — хотя я вряд ли знаю, что это такое. Кстати, когда держишь левую руку в кармане джинсов, почерк получается более кривой, чем обычно. Это утро —
Глан нагл…
1
Только прохладное пиво и туго набитая «беломорина» могут подавить эту запойную растерянность. Я сижу в «Пальмах», мечтая о «той» жизни, которая начнётся сегодня. А я ведь не помню прошлой ночи, все разошлись уже после меня (значит, около одиннадцати), но Марта осталась. Марта, не тебе ли посвящал акростихи висельник Монкорбье (или Делож?). «Мне б сразу погасить в душе пожар…»
Атараксия (глупое искусственное слово, но раз уж оно напросилось на лист, то пусть будет). Мне всё равно, создала ли нас глупая воля или бездомная истина и кто мы: мысль идеи или сон воли. Такие вопросы — кость любомудрам. Лёгкая печаль… /Omni animal triste post coitum?/. Через полчаса должны прийти Годо и Север с новыми иллюстрациями /мне очень нравятся его диптихи на маленьких листочках/. Вторая кружка идёт медленнее и приятнее, начинаю приводить в порядок очертания стойки, мятый галстук (чего только не нацепишь с утра) и свои слегка похмельные мысли. Сегодня Муза не приходила, и я вовремя смотался до ее прихода — иначе бы весь вечер насмарку — сиди да пиши, а я уже затрахался писать для абстрактных потомков крезанутых современников (хоть за эти слова можно получить по морде и от тех, и от других).
Замучившее безденежье, деградация, безработность, безвольная безропотность, и все-таки ожидание, вера и друзья. Сегодня Арт сказал, что моя вылупленная роль бродячего филолога — это только повод убивать день в каком-нибудь прокуренном «Лиссабоне». И самое противное — я полностью с ним согласен. И я буду ждать Годо с Севером, потому что денег на следующую кружку у меня уже нет.
— Давно накачиваешься? — Север был слегка навеселе.
— Дольше, чем ты думаешь. Давай сюда иллюстрации и закажи мне кружку пива, — я бесцеремонно вытащил у него из нагрудного кармана пачку сигарет и бросил на столик.
— Я не могу больше рисовать, я уже два года не читаю ничего, кроме этикеток и способа приготовления на упаковках. И, вообще, не устраивайся, нас ждут через час у Арта — он засунул пачку обратно в карман.
— А где Годо?
— Зайдет к тебе завтра утром. Поехали!
В троллейбусе Север мне что-то долго втирал о возможностях работы и о всяких разных других возможностях, а я чувствовал себя абсолютно параллельным тошнотиком, дрыгавшимся перпендикулярно старому остову электроусой тарахтелки. Внетелесное ощущение прикалывало своей хаотичностью—космичностью—эротичностью не—быти—я полудохлой (двух—полой) личности Севера, везущего меня в мою ПЬЯНКУ, весёлую своей ненужностью и нелепостью. Весь мир — текст, и все мы в нем деконструктивисты» — как когда-то написал Кельт /самый дилетантствующий из всех любомудров слова/. Следовательно, Север для меня всего лишь знакомый знак, окказиональный своей инаковостью.
Едем к Арту. Мы звали Арта Ихтиандром — он любил заниматься любовью в ванной, а если это не удавалось, то прямо там же и мастурбировал, с удовлетворением наблюдая за тонущими капельками спермы. Он называл эти толпы ныряющих детей моделью зарождения мира. Едем к Арту.
2