Ошеломленно крякнув, красный командир выпучил глаза, чтобы лучше рассмотреть противника, в следующее мгновение изо рта у него вместе с капельками крови вылетел всхлип, и, вскинув ноги, он головой уткнулся в горку земли, воздвигнутую каким-то зверьком.
– Полежи тут, отдохни, – велел ему калмык.
Командир находился без сознания – калмык, поднаторевший в хитроумных приемах борьбы, приложил его крепко.
Высота была пуста. Часть красноармейцев полегла, часть попряталась в густой траве. Бембеев задрал красному командиру гимнастерку, оголяя пуп, выдернул из галифе тонкий кожаный ремешок, завернул пленнику руки за спину и, туго перевязав их, подергал за конец ремешка – не развяжется ли. Над высотой плавал кудрявый, щиплющий ноздри дым, цеплялся за стебли, за полынь и репья.
На станции еще не закончился бой. До высоты доносились звуки стрельбы, несколько раз тявкнул и смущенно умолк легкий английский пулемет. У дутовцев таких не было – значит, стреляли красные.
Соседняя высотка была вздыблена, она как будто съехала набок, на теплой дымящейся земле лежали люди. Снаряд смешал их вместе, сгреб в кучу, и красных, и белых. Так и придется их вместе хоронить. Кровь этих людей стала общей. И земля у этих людей одна. И вера. Только знамена разные.
Несколько минут калмык лежал молча у пулемета, ловил каждый звук, каждое шевеление. Люди по правую руку от него тоже лежали неподвижно, впитывали все звуки, доносившиеся до них, кажется, не веря в то, что красноармейская атака не повторится. А ведь не появись они тут раньше на полчаса – лежали бы сейчас, задрав носы к небу, в неудобных позах, и ничего им не надо было бы – ни власти, ни Оренбурга, ни любимого атамана, ни стакана самогона, который хорошо бы пропустить перед всякой атакой… Но Бог распорядился так, чтобы выигрыш оказался у них.
Гордеенко лежал ничком, уткнувшись головой в землю и неловко вывернув руку. У калмыка защемило сердце – безвольно подмятая рука – плохой признак. Он тряхнул напарника за плечо:
– Иван!
Гордеенко не отозвался. Калмык перевернул его на спину, приподнял голову. Крови нигде не было, на лоб свесилась тяжелая светлая прядь, щеки были бледными. Пуля угодила Гордеенко под ключицу, кровь хлынула в рану, но тут же запеклась, плотно закупорив пулевое отверстие, будто пробкой. Ивана Гордеенко надо было срочно уносить вниз, к врачам – из Тургая в Оренбург с атаманом шли два дотошных старичка, которые помнили, наверное, еще баталии на Шипке.
– Еремей! – позвал калмык своего приятеля.
Еремеев проверил, не спрятались ли где на склоне красноармейцы. И в жестокости, и в коварстве, и в способностях обмануть, перегрызть друг дружке горло враждующие стороны были достойными соперниками. И теперь он выволок из густой травы пятерых, озадаченно почесал затылок – не рассчитывал на такую добычу:
Калмык поднес к глазам бинокль. На орудийной платформе шла драка – люди безжалостно калечили друг друга, вышибая из черепов мозги, кроша зубы – в общем, были заняты делом. В других вагонах уже всё стихло – дутовцы захватили их. Оставалось проверить соседнюю высоту, срезанную тяжелым артиллерийским снарядом.
Она оказалась насквозь пропитана кровью, – ни одного живого места, – сраженные, изрубленные осколками люди, изувеченное оружие, дым, ползущий откуда-то из-под земли, отдающий жареным мясом, кровью, еще чем-то страшным, вызывающим дрожь и оторопь даже у бывалых людей. На соседней высоте осталось в живых только шесть человек.
В этом бою за бронепоезд с первой минуты до последней участвовал Дутов, сам, лично; ему важно было, чтобы казаки видели – атаман с ними. Сознание собственного участия в событиях рождало в нем и гордость, и удовлетворение, и желание действовать дальше – все вместе. Кроме того, он считал, что его личное участие во всякой схватке отныне имеет политическое значение.
– Пусть народ видит и знает, кто руководит им, – сказал он Акулинину.
В темных глазах Дутова сверкнули две горделивые молнии, рука сжимала и разжимала эфес дорогой персидской сабли, подаренной в Тургае:
– Пусть знает наши имена!
Начальник штаба Поляков по обыкновению молчал. В казачьей среде он, не казак, был чужим человеком и ощущал это остро, нервно, иногда от чувства ущемленности у него даже дергалась кожа в подглазьях, а голос делался каким-то старческим. Но чаще всего он предпочитал молчать. Форму он носил не казачью, – полевую, хотя в торжественные моменты менял погоны на серебряные генштабовские, способные украсить любой мундир. Впрочем, некоторые не принимали Полякова и с генштабовскими погонами. Дутов это знал и как мог его защищал.
– Подсчитай наши потери, – приказал он Полякову. – И потери красных подсчитай.
Атаману эта победа была важна – он ощущал себя виноватым перед казаками, которые не пошли с ним в Тургай, а подняли восстание на своей родной земле, создав боевые дружины, причинившие красным немало хлопот.
– Мои партизаны не хуже дружинников! – ревниво произнес он.
Атаман рубанул рукой воздух, будто разваливал невидимого неприятеля от ключиц до копчика, и добавил: