В идее Суэцкого канала нам видится логическое завершение ориенталистской мысли и, что важнее, ориенталистских усилий. Для Запада Азия когда-то воплощала собой молчаливое дистанцирование и отчужденность; ислам был воинствующе враждебен европейскому христианству. Чтобы преодолеть подобные ужасающие константы, Восток сначала нужно было узнать, затем вторгнуться и овладеть им, а затем воссоздать учеными, солдатами и судьями, которые раскапывали забытые языки, истории, народы и культуры, чтобы предъявлять их – вне пределов современного Востока – как истинный классический Восток, который можно было использовать для того, чтобы судить и управлять Востоком современным. Безвестность рассеялась, ей на смену пришли искусственно взращенные сущности; «Восток» (Orient
) был научным понятием, обозначающим то, что современная Европа недавно сделала со всё еще сохранявшим свое своеобразие Востоком (East). Лессепс и его канал безвозвратно покончили с удаленностью Востока, его интимным уединением вдали от Запада, его неизбывной экзотичностью. Точно так же, как сухопутный барьер мог быть превращен в водную артерию, так и Восток мог пройти путь от стойкой враждебности к услужливому и покорному сотрудничеству. Строго говоря, после Лессепса никто не мог говорить о том, что Восток принадлежит к другому миру. Существовал только «наш» мир, «один» мир, связанный воедино, потому что Суэцкий канал разочаровал тех последних провинциалов, которые всё еще верили в существование разницы между мирами. После этого понятие «восточный человек» становится понятием административным или исполнительным и подчиняется демографическим, экономическим и социологическим факторам. Для империалистов, таких как Бальфур, или для антиимпериалистов, таких как Дж. А. Гобсон[407], «восточный человек», как и «африканец», является представителем подчиненного народа, а не только обитателем определенной территории. Лессепс растопил географическую идентичность Востока, почти буквально втянув Восток на Запад и, наконец, рассеял угрозу ислама. Новые категории и опыт, в том числе империалистические, возникнут, и со временем ориентализм приспособится и к ним, хотя и не без некоторых трудностей.IV
Кризис
Может показаться странным упоминание о том, что что-то или кто-то придерживается текстуального
отношения, но изучающим литературу будет легче понять эту фразу, если вспомнить подход, который критиковал Вольтер в «Кандиде», или же то отношение к реальности, которое высмеивал Сервантес в «Дон Кихоте». Что кажется этим писателям неоспоримо здравым, так это то, что было бы ошибкой предполагать, будто беспорядочно кишащий, непредсказуемый и проблематичный хаос, в котором живут человеческие существа, можно понять, основываясь на том, о чем книги – тексты – повествуют. Применять то, что вычитано из книг, непосредственно к реальности – значит подвергнуть себя опасности сойти с ума или всё потерять. Использовать роман «Амадис Гальский»[408], чтобы понять Испанию XVI столетия (или современность), возможно не с большим успехом, чем использовать Библию для понимания, скажем, Палаты общин. Но очевидно, что люди пытались и пытаются использовать тексты таким простодушным способом, ибо в противном случае ни «Кандид», ни «Дон Кихот» не вызывали бы такого отклика читателей, который они получают до сих пор. По-видимому, это обычный человеческий недостаток – предпочитать схематический авторитет текста дезориентирующему прямому контакту с людьми. Но является ли этот недостаток постоянным и неизменным или же существуют обстоятельства, которые в большей степени, чем другие, способствуют преобладанию текстуальной установки?