В свете этого взглянем снова на Наполеона и Лессепса. Всё, что они в той или иной степени знали о Востоке, они почерпнули из книг, написанных в традициях ориентализма, включенных в ориенталистскую библиотеку «прописных истин»
; для них Восток, подобно свирепому льву, был тем, с чем они столкнулись и с чем имели дело, – в определенной степени потому, что тексты делали этот Восток возможным. Такой Восток был безмолвным, доступным для осуществления Европой проектов, которые вовлекали местное население, но никогда не несли ответственности перед ним, и неспособным противостоять проектам, образам или описаниям, придуманным для него. Ранее в этой главе я назвал такую связь между западным письмом (и его последствиями) и восточным молчанием результатом и признаком огромной культурной силы Запада, его воли к власти над Востоком. Но у этой силы есть и другая сторона, существование которой зависит от давления ориенталистской традиции и ее текстуального отношения к Востоку; эта сторона живет своей собственной жизнью, как это делают книги о свирепых львах, пока львы не научаются отвечать. Перспектива, в которой редко рассматривают Наполеона и Лессепса – если взять лишь этих двух среди множества прожектеров, вынашивавших планы в отношении Востока, – это та, которая видит их продолжающими действовать в абсолютном безмолвии Востока главным образом потому, что дискурс ориентализма, помимо бессилия Востока что-либо с этим сделать, наполнил их деятельность смыслом, вразумительностью и реальностью. Дискурс ориентализма и то, что сделало его возможным, например военное превосходство Запада, дали ему тех людей Востока, которых можно было описать в таких трудах, как «Описание Египта», и тот Восток, который можно было резать, как перерезал Суэцкий перешеек Лессепс. Более того, ориентализм принес им успех, по крайней мере, с их точки зрения, которая не имела ничего общего с точкой зрения народов Востока. Успех, другими словами, был настоящим человеческим взаимообменом между человеком восточным и западным, в духе рефрена Судьи «сказал я себе, сказал я» из оперы «Суд присяжных»[411].Как только мы начнем думать об ориентализме как о некой западной проекции на Восток и о воле управлять им, мы столкнемся с некоторыми неожиданностями. Ибо если верно то, что историки, такие как Мишле, Ранке[412]
, Токвиль[413] и Буркхардт[414], отстаивают (emplot) свои нарративы «как особого рода историю»[415], то это же верно и в отношении ориенталистов, которые изучали историю, характер и судьбы Востока на протяжении сотен лет. В течение XIX и XX веков число ориенталистов выросло, так как к тому времени горизонты воображаемой и реальной географии сузились в силу того, что европейско-восточные отношения определялись неудержимой европейской экспансией в поисках рынков, ресурсов и колоний и, наконец, потому что ориентализм завершил свой метаморфоз, из научного дискурса став имперской институцией. Свидетельства этого преображения уже очевидны в том, что я сказал о Наполеоне, Лессепсе, Бальфуре и Кромере. Их проекты на Востоке лишь в самом первом приближении можно воспринять как усилия прозорливых, гениальных людей, героев в понимании Карлейля[416]. На самом деле действия Наполеона, Лессепса, Кромера и Бальфура покажутся гораздо более стандартными и в меньшей степени необычными, если вспомнить схемы д’Эрбело и Данте и добавить к ним модернизированный, эффективный двигатель (например, европейскую империю XIX столетия) и позитивный поворот: поскольку невозможно онтологически уничтожить Восток (как, возможно, это поняли д’Эрбело и Данте), существуют средства, чтобы захватить его, обработать, описать, улучшить, радикально изменить.