Однако вскоре он понял, что сражения, которые вели сэр Майлз и остальные с вооруженными рыцарями, сражаясь за королевство, и вполовину не столь изнурительны, как битва с английским языком, в которую вступил он в надежде обрести бессмертие. Любому, хоть немного знакомому со сложностями композиции, подробности вряд ли нужны, ведь он может себе представить, как Орландо писал и ему все нравилось, потом перечитывал и все виделось ему отвратительным, как правил и рвал бумагу в клочья, вырезал, потом добавлял, как впадал то в эйфорию, то в отчаяние, как у него бывали удачные ночи и плохие дни, мысль приходила и ускользала, как ясно он видел перед собой будущую книгу, а потом та исчезала, как разыгрывал роли своих персонажей за трапезой, произносил их речи на ходу, как плакал и смеялся, как колебался, подбирая подходящий слог – то героический и помпезный, то простой и без прикрас, то бросался в долины Темпла, в поля Кента или Корнуолла, и не мог решить, то ли он величайший гений, то ли самый последний дурак на свете.
И вот, после долгих месяцев лихорадочного труда, желая рассеять сомнения, он решил нарушить многолетнее уединение и пообщаться с внешним миром. В Лондоне у него был друг, некий Джайлз Ишем Норфолкский, который, несмотря на благородное происхождение, водился с писателями и несомненно мог свести Орландо с кем-нибудь из этого благословенного, даже священного братства. Ибо теперь для Орландо престиж человека, написавшего и издавшего книгу, с лихвой затмевал славу любых военных и государственных мужей. Ему представлялось, что даже тела носителей божественного откровения претерпевают чудесные метаморфозы: вместо волос у них нимбы, дыхание благоухает фимиамом, меж губ расцветают розы – чего, конечно, нельзя сказать ни о нем самом, ни о мистере Даппере. Он не мог представить себе большего счастья, чем сидеть за кулисами и внимать. При мысли о беседах столь блистательных и разнообразных, Орландо чрезвычайно устыдился низменных тем, которые обсуждал с друзьями-придворными – собаки, лошади, женщины, карты. Он с гордостью вспомнил свое прозвище «грамотей» и насмешки из-за любви к уединению и книгам. Плетение изящных словес ему не давалось, в обществе женщин он стоял столбом, заливался краской и вышагивал по гостиной, как гренадер. По рассеянности дважды падал с лошади, сломал веер леди Уинчилси, сочиняя стишок. Жадно вспоминая эти и другие свидетельства того, что для светской жизни он не создан, Орландо лелеял тайную надежду, что бурная юность, неуклюжесть, стыдливый румянец, долгие прогулки и любовь к сельской местности доказывают: он принадлежит скорее к племени избранных, чем вельмож – он прирожденный писатель, а не аристократ! Впервые с ночи Великого наводнения он был счастлив.
И вот он поручил мистеру Ишему Норфолкскому передать мистеру Николасу Грину, проживавшему в Клиффордс-Инн, послание, в котором Орландо выразил восхищение его произведениями (в те времена Ник Грин считался очень известным сочинителем) и желание познакомиться, на чем не осмеливался настаивать, поскольку ничего не мог предложить взамен, но если мистер Николас Грин соблаговолит приехать, то к его услугам карета с четверкой лошадей, готовая ждать на углу Феттер-Лейн в любой назначенный мистером Грином час, чтобы доставить его в целости и сохранности в поместье Орландо. Дальнейшие фразы читатель может представить и сам, а также вообразить восторг Орландо: мистер Грин приглашение благородного лорда незамедлительно принял, сел в карету и благополучно прибыл, войдя в зал южной части особняка ровно в семь часов в понедельник, двадцать первого апреля.
В этом пиршественном зале принимали многих королей, королев и послов, здесь выступали судьи в горностаевых мантиях. Со всей Англии сюда съезжались самые прекрасные дамы и самые суровые воины. Зал украшали стяги, побывавшие в битвах при Флоддене и Азенкуре, и раскрашенные гербы со львами, леопардами и коронами. На длинных столах сверкала золотая и серебряная посуда, а в огромных каминах итальянского мрамора некогда сжигали за вечер по целому дубу с миллионом листьев, прямо с гнездами грачей и крапивников. Теперь там стоял поэт Николас Грин, одетый весьма просто – в черный камзол и широкополую шляпу, с небольшой сумкой в руке.