Новый Левиафан в записках Фрейденберг – это не гигантское тело государства, составленное из стоящих плечом к плечу тел подданных, под властью единой головы (как на фронтисписе трактата Гоббса), а чудовище-суверен, Сталин, который нападает на социальное тело общества, лишая его головы.
Важно пояснить, что и для Шмитта, и для Фрейденберг речь идет не только о метафоре. В своей книге о Левиафане Шмитт исходил из представления о том, что у Гоббса «упоминание о Левиафане не просто придает наглядность некой идее, подобно какому-нибудь сравнению, иллюстрирующему содержание теории государства», а «речь, скорее, идет о призываемом заклинаниями мифическом символе, наполненном глубоким смыслом», об образе, обладающем «мифической силой»106
.Это относится и к самому Шмитту, который в своих политических теориях исходил из антропологии, включая и идею страха, и концепцию мифа как реакции на страх, и представление о мифической силе образов в системе политических верований («политической теологии»).
Антропологизация политического анализа в еще большей степени свойственна Фрейденберг, политические теории которой вытекают из своего рода дневника этнографического наблюдения. В записках Фрейденберг наблюдения над собой и другими сделаны с позиции автоэтнографа, тело и психика которого (как она писала в годы блокады) работали в «особом укладе», включая и склонность воспринимать явления жизни не в категориях причинности, а сквозь призму мифологического мышления, как это было свойственно древнему человеку (XV: 115, 27).
При тоталитаризме как форме правления, утверждает Арендт, власть не распределяется сверху «и до основания политического тела», как это происходит в известных истории авторитарных режимах; в тоталитарной системе наблюдается «отсутствие какого-либо авторитета», кроме авторитета вождя, или фюрера, а «воля фюрера может воплощаться повсеместно и в любое время» (528). «Принцип фюрерства» проявляется и в том, что любой функционер является реально действующим представителем единого вождя на местах, так что каждое распоряжение «исходит как бы из одного-единственного, всегда наличествующего источника» (492).
Фрейденберг также полагала, что вождь играл особую роль в сталинском обществе. Однажды она услышала по радио изложение речей на Нюрнбергском процессе:
Организационной основой гитлеровской партии, – говорил нюрнбергский обвинитель, – был принцип «фюрерства», на котором было построено все руководство германским государством сверху донизу. <…> Носитель власти обязан был наблюдать за всем, что происходило в его области (XXV: 72, 47).
Она подумала, что если «заменить слово Гитлер Сталиным», то будет картина «нашей» системы (XXV: 72, 48).
В другой раз, рассуждая о структуре власти на основании своих наблюдений над ходом проработок в университете, она выстроила цепь, которая вела от парторга кафедры через декана и главу парторганизации факультета, а затем горком партии и ЦК непосредственно к Сталину. Получалось, что за мелким функционером, преследовавшим ее на кафедре, «стоял сам Сталин» (XXXII: I, 39).
Заметила Фрейденберг и то, что возвеличивание Сталина приводило к отрицанию какого-либо другого авторитета (а также к унижению всех других людей), и это показалось ей уникальным в истории тирании:
Не знаю, было ли когда-либо в истории что-либо подобное! Такое официальное государственное признание, что все люди – идиоты, слепцы, «уклонисты». <…> У диких народов, там известно: только шаманы владеют истиной. У нас ни Академии, ни Университеты истиной не владеют. Один pontifex maximus, Сталин (XXV: 63, 13).
Развивая эту мысль, она постулирует присутствие Сталина (как орудия «народа») за любым авторитетом:
Если побеждал футболист, шахматист <…> музыкант, то это был не он, а сила Сталина, стоящий за ним «народ», чьим он был лишь орудием. Все победы, успехи, все достижения на войне и в труде шли в карман Сталина. Это отражалось в языке (XXV: 63, 13).
Как филолог, Фрейденберг внимательна к изменениям, произошедшим в языке.