- Не знаю, трудно сказать. Всякое бывало. Многого я просто не помню, особенно в начале. Тут у большинства народу память поотшибало: у кого - немножко, у кого - почти совсем.
- У меня тоже, только не там, где хотелось бы... Лучше бы расстреляли, блин!.. Ты не пыталась? Сама?
- Что? С собой покончить?
Это было после третьей, кажется, "процедуры". Проклятый голос звучал теперь в мозгу постоянно, не давая покою ни днем, ни ночью. Пыталась думать о чем-то своем, пробовала молиться - не могла. Хотела отключиться, уснуть, но под закрытыми веками, как на экране, немедленно начинали сменяться картины, одна другой страшнее и отвратительнее - я тут же подскакивала, вся в поту. Не находила себе места, не могла ни есть, ни спать, ни работать - впрочем, от работы меня освободили...
На пятый или шестой день этого "конвейера" - помню свои руки, мастерящие удавку из найденного где-то куска телефонного провода, трубу под потолком в сортире: если взобраться и встать ногами на перегородки кабинок, как раз дотянешься. Ладони в липком холодном поту, коленки трясутся, но я упрямо вяжу из неподатливого провода крепкие морские узлы. В иную геологическую эпоху, на другой планете учили меня этому знакомые альпинисты. Совсем не для того учили...
Голос примолк, или я уже не отличаю его от собственных мыслей: "Только бы быстро!..
Отвязала провод, слезла. На подгибающихся ногах добрела до своего места, легла и совершенно неожиданно для себя провалилась в глубокий целительный сон. Только конец провода с петлей так и остался торчать из-под матраса...
- В опасные игры играешь, Сестренка.
Спросонок я даже не поняла сразу, о чем он. Было очень раннее, тихое и ясное утро. Розоватое солнце ласково светило в окна сквозь трепетный ажур тополиной листвы. Мысли, пробуждаясь, скользили по краю сознания так же легко, как эта рябь света и теней на стене: "...Тополь - близкая родня осины. От чего осина вечно дрожит и трепещет? Говорят, от того, что Иуда-предатель на ней... Повесился!" Я села: резко, рывком. Сна ни в одном глазу. С беспощадной утренней ясностью припомнились все подробности пережитой агонии: отчаянные судороги помраченного рассудка, трясущиеся руки, безнадежно блуждающий взгляд и накрепко прилипшая к губам брезгливая гримаска. Запоздалый ужас - ледяной волной по спине. И тут же - будто из проруби в кипяток - стыд: острый, мучительный. Вот кто-то заходит в сортир, а я там вишу - прямо над унитазом... "Пошло. Тошно... Но твое-то какое собачье дело? Братец, мать твою!.."
- Ну что ты так смотришь!? Что ты ко мне прицепился!?
Смотрит. Злость, ярость переполняет меня. Эх, выколоть бы напрочь эти проклятые глаза: чтоб не видели душу насквозь. Ненавижу!
- Ольга, ты это серьезно?
- Да. Только я струсила, понимаешь? Просто струсила... Отдай провод! Отдай! Отдай немедленно!
Молчит и смотрит, неподвижный как камень. Кровь медленно отливает от моих пылающих стыдом и яростью щек, и снова бегут по спине ледяные мурашки. А камень, наконец, заговорил. Тихим, ровным, лишенным выражения голосом - как и положено камню:
- Ольга, если ты твердо решила уйти, хлопнув дверью, не так уж важно, когда именно ты решишься. Если единственное, что привязывает тебя к жизни, это животный инстинкт самосохранения, ты в конце концов его преодолеешь. Когда-нибудь, когда тебе будет еще хуже, чем сегодня ночью, или, наоборот, в миг прояснения. Одного только не пойму. Ты трижды побывала за чертой: недолго, можно сказать, понарошку, но сама говорила, что тебе там очень не нравится.
- Ты о чем?
- О "процедурах". О бездне с черными вихрями, как она тебе видится. Твоя душа слишком хорошо знает, что это такое. Может, именно поэтому ты не смогла затянуть петлю. У нее, у души, тоже есть инстинкт самосохранения: он, если пробуждается, сильнее всех животных инстинктов вместе взятых. Но если соберешь волю в кулак - преодолеешь и его...
Как объяснить все это Дарье?
- Можешь считать, что я просто струсила. Но один очень хороший человек - он умер недавно - сказал, что душа не хочет по собственной воле идти в бездну, где на веки вечные только тьма и хари, хари, хари...
- Что за человек?
- Он был монахом и священником. Его звали Никита, а в миру - Виктор, что собственно, одно и то же. Он оправдал свое имя. Некоторое время я имела счастье называть его другом и братом...
Имела счастье, имела честь... Не я одна искала его дружбы. К нему тянулись люди: самые разные, порой совершенно не верующие. Вспоминаются лица, имена. Никого здесь уже не осталось.