Теперь, освоясь, он ясно видел, что пирующие у Меланта потеряли всякий стыд. За спиной у него, издавая звуки, которые приличествует слышать только двоим, совокуплялись пожилой, весь в шрамах, старик с совсем юной девицей. Старик пыхтел, а девица сладострастно визжала, в упоении выкрикивая: «Ты был прав, мой божественный Полибий: выдержанное вино куда крепче молодого! Ты неутомим и вынослив, как старый жеребец, мне же остается изнемогать раз за разом! О, как я хочу и не хочу, чтобы ты излился! Я умираю, я на вершине блаженства, мой несравненный Полибий!»
Двое слуг по приказу Меланта волокли по полу аристократа, у которого подозрительно покраснели, воспалились глаза, а сам он трясся в ознобе — уж не зачумленный ли? Одна из флейтисток, не расставаясь, впрочем, с инструментом, который сжимала в руке, упала головой в серебряное блюдо с жареным мясом и смиренно отдалась Морфею. Чуть поодаль одна пара самозабвенно играла в коттаб. На дальнем конце стола философствовали, громко поминая в горячке спора имена Анаксимандра, Фалеса и Гераклита с Пифагором. Совсем рядом с участниками этого странного симпозия в луже красного, похожего на кровь, еще не впитанного дорогим персидским ковром вина «плавал», и впрямь загребая руками, какой-то вконец опьяневший юнец. Эта же лужа чем-то понравилась молодой, только-только, видимо, нашедшей себя паре — то немногое из одежды, что еще оставалось на них, было сорвано, отброшено прочь; мокрые, вымазанные вином и от этого розовые тела всецело отдались ритму соития, а седобородый лысый старик, счастливо, дурашливо смеясь, стоял над совокупляющимися и щедро поливал их густым тягучим вином из амфоры.
Сострат весь отдался насыщению, жадно запихивая в рот куски жареной баранины, лакомясь вяленой, истекающей янтарным жиром рыбой, макая маленькие слоеные пирожки в мед, пробуя решительно все выставленное щедрым хозяином и искренне недоумевая: «И откуда только у Меланта эти богатые, нескончаемые, что ли, съестные припасы?»
— Итак, как и договаривались, третья — в честь спасителя! — тянясь к Сострату наполненной с краями чашей и проливая вино на стол, даже на ноги Сострата, возгласил хмелеющий все более и более Пасикл.
Две музыкантши с изысканными прическами, что сидели напротив Сострата, тронули струны кифар и глубокими грудными голосами запели, нисколько не смущаясь тем, что бессовестно клевещут на действительность:
Это были слова из стихотворной молитвы братьям-героям Диоскурам, которые написал «кеосский» соловей Вакхилид. Только разумел он под ними не этот бедлам, не эту пучину разврата, в которую с головой погружались все эти несомненно умные и благородные люди, бесстыдно попирая всякое благочестие, целомудрие, все то, что дается воспитанием и соблюдением заветов предков и что слетало сейчас с них, как шелушащаяся краска с древних статуй. Вакхилиду мнился уютный пир, что собрал родных и близких людей.
И Сострату тоже захотелось удариться во все тяжкие. Животный ужас, которым были охвачены те, кто его окружал здесь, неумолимо передался и ему: что сулит завтра? Издыхание с пеной у рта на обочине какой-нибудь кривой афинской улочки? Скорее всего… Женщин, красивых, пьяных, тут много, и все они доступны. Сострат начал останавливать на них свой пока еще достаточно трезвый взгляд, но Пасикл, будто угадав его тайное желание, вдруг пьяно зашептал ему прямо на ухо:
— Хочешь, я тоже, как Гиперид, сделаю тебе подарок? Если желаешь побаловаться с Синеокой Стафилеей, бери ее. Только помни, что ты — не Ксантипп.
Сострат благодарно обнял своего нового товарища. Совсем нагая уже девушка с его помощью поднялась на ноги, и они, переступая через бесчувственные тела, оскальзываясь на залитом вином и усеянном объедками полу, побрели куда-то вглубь просторных Мелантовых покоев, ища уединения. Сострат был не столь пьян, чтобы делать это на виду у всех. Однако темный дурман сладострастия, обостренный ожиданием скорой неминуемой смерти, неотвратимо, всецело овладевал им.
В Афинах уже стояла глубокая ночь. Афины — «Эллада Эллады», сгусток «аттической соли», твердыня свободы, демократии и всеобщего равенства всех граждан перед законом, город, куда стремились умнейшие из умных и талантливейшие из талантливых, — теряли человеческое лицо.
ГЛАВА XXI
Алкивиад в изумлении смотрел на Перикла такими квадратными глазами, что тот, весьма далекий от веселья, не выдержал и громко рассмеялся:
— О, мой юный племянник, разве тебе не ведомо, что рака никогда не научишь идти прямо? Я знаю наш народ как никто другой в Аттике, и я уже слишком… стар, чтобы в очередной раз пересесть с коня на осла.