После окончания «страшного года» и трех месяцев Коммуны иконоборческая система, унаследованная от прошлых революций, переживает кризис. За беспорядочными и запоздалыми действиями коммунаров, предпринятыми в ответ на зверства версальцев, не стояла никакая программа иконоборческого возрождения и обновления. Коммунары пренебрегали различием между знаком и памятником. Они очень далеко отодвинули порог терпимости к разрушениям. Иконоборчество они превратили из акции по возрождению и обновлению пространства и времени в орудие гражданской войны. Но в этом качестве оно оказалось смехотворно неэффективным, а потому стало выглядеть еще более устаревшим и бесполезным. Только снос колонны и рожденные им образы могли вселить в некоторых современников иллюзию заново обретенного суверенитета и господства над пространством, а быть может, даже способности действовать. «Если у правительства хватило наглости спихнуть на землю Наполеона, оно, должно быть, состоит не из слабаков», — восклицает товарищ Максима Вюйома по фамилии Бессон[1590]
. Что же касается действий локальных, на уровне кварталов, они еще ждут более подробного исследования, но уже сейчас понятно, что они были крайне путаны и противоречивы. В это время вера в могущество революционных знаков ослабевает, о чем горько сожалеет Феликс Пиа — драматург, активный участник событий сорок восьмого года, при Коммуне депутат от десятого округа. Весной 1848 года с огромным успехом шла его пьеса «Парижский ветошник», где на глазах у восхищенных зрителей заглавный герой вытряхивал из своей корзины с ветошью золотую корону[1591]. В 1871 году он с грустью констатирует, что образный фонд революционного иконоборчества теряет свою силу. «Ах, будь у нас хоть немного веры в символы, как в 93‐м году, — пишет он по поводу сноса Вандомской колонны, — мать семейства нанесла бы по ней первый удар молотком, ребенок сжег бы ее историю»[1592]. После 1848 года кризис политической аллегории — «кризис перепроизводства», как остроумно замечает Лоран Баридон[1593], — равно как и упадок политико-религиозной эсхатологии, подрывают веру в перформативные возможности иконоборчества. Характерно, что противники иконоборчества обнаруживаются внутри самой Коммуны. Сразу после удаления креста с купола Пантеона раздаются голоса скептиков, считающих подобные жесты бесполезными: «этим делу не поможешь»[1594]. Свидетельство каменщика Марсьяля Сенисса, простого федерата из Лимузена, помогает лучше понять эту настороженность по отношению к иконоборчеству. Сенисс приводит слова — с которыми как будто соглашается — одного из своих товарищей, тоже каменщика, который 5 мая так отозвался о многочисленных иконоборческих проектах: «Жаль мне тех, кто не умеет справиться с сегодняшней историей и мстит камням, собирается снести Вандомскую колонну, разрушить искупительную часовню памяти Людовика XVI и обезглавить все статуи королей. Меня куда больше интересует живой герцог Омальский, чем Людовик XIV из мрамора»[1595]. Отныне в иконоборчестве видят скорее проявление беспомощности, чем способ ускорить историю. Еще в сентябре 1870 года в лагере республиканцев раздавались аналогичные речи, направленные против войны с имперскими знаками: «менять нужно людей», а не орлов[1596], «нужно бить пруссаков»[1597], а не снимать с пьедестала императора на коне. Женевьева Бретон, хотя и придерживавшаяся республиканских взглядов, записывает в дневник 4 сентября: «Все женщины, и даже мои сестры, очень напуганы этими подонками в белых блузах, которые ходят по улицам, распеваяЗаключение