Можно, разумеется, по-разному интерпретировать изложенные факты и свидетельства – как в пользу Бэкона, так и против него, но, как мне представляется, не вызывает сомнений, что к признаниям Гастингса следует относиться критически[1112]
, хотя бы потому, что, как заметил Джон Финч, Гастингс – это человек, «у которого есть очень веская причина (most reason) оправдываться»[1113]. Ситуация осложняется также тем, что Гастингс по сути оказался единственным свидетелем по этому обвинению (ведь Обри не мог знать наверняка, передал ли советник деньги Бэкону или нет), тогда как, согласно нормам common law, требовалось не менее двух свидетелей. На это обстоятельство, кстати, обратил внимание Д. Финч на заседании 16 марта: «он [Гастингс] является, однако, singularis testis»[1114]. Финча поддержал сэр Э. Саквилл, заявивший, что никто не может быть обвинен на основании показаний только одного свидетеля и тем более свидетеля, который сам виновен[1115]. И вполне возможно, что к этому аргументу коммонеры, среди которых было немало юристов, отнеслись бы с должным вниманием. Но… вмешался Э. Кок, который на следующий день, 17 марта, заявил, что он знает один прецедент времен Елизаветы (дело о взятках королевскому вербовщику солдат), когда судом Звездной палаты были приняты показания одного-единственного свидетеля по каждому эпизоду дела[1116] на том основании, что, хотя в каждом эпизоде фигурировал только один свидетель[1117], все они указывали на одного и того же обвиняемого и на одно и то же совершенное им преступление, а именно – на вербовщика солдат, бравшего взятки за освобождение от воинской повинности. Аналогично, рассуждал Кок, и в случае с Бэконом, ведь на него поступила не одна жалоба. А что касается того, что свидетели (Гастингс и Юнг[1118]) не заслуживают доверия («no competent witnesses»[1119]), ибо сами виновны, то на это сэр Эдуард привел следующее возражение – эти люди «пришли не для того, чтобы обвинять, но чтобы их допросили»[1120]. А вот это уже откровенная демагогия. Гастингс и Юнг молчали два с половиной года и молчали бы дальше, если б они не были вынуждены (возможно, стараниями того же Кока) оправдываться в парламенте. Или сэр Эдуард полагал, что поскольку признания были отнюдь не добровольными, то это делает их более правдивыми?В заключение Кок добавил не без гордости: «Если бы меня допрашивали, я бы скорее сказал правду, нежели проявил уважение (respect
) к какому-либо человеку. Вы сделаете взяточничество безнаказанным, если не признаете свидетелем того, кто дал взятку. В этом [деле] (в рукописи: in luponare. – И. Д.) одного свидетеля достаточно. Тот, кто, обвиняя другого, обвиняет себя, стоит не менее трех свидетелей»[1121]. Ссылка на luponare, становится понятной, если обратиться к изложению выступления Кока, приведенному в Pym’s Diary: «Если не принимать свидетельства тех, кто дает взятки, то доказать [факт] дачи взятки будет невозможно. Participes Criminis (соучастник преступления) часто рассматривается (is taken for) как два надежных свидетеля. И поэтому мы принимаем за правило, что если преступление совершено в публичном доме, то показания проституток должны быть приняты»[1122]. Против такой аргументации нижняя палата, ясное дело, устоять не могла, даже если Гастингсу и не понравилось приравнивание его как свидетеля к прелестницам из brothel.Только в рамках common law
и только если забыть, что на свидетелей явно оказывалось давление и что Гастингс, обвиняя себя путем обвинения Бэкона, фактически ничем не рисковал, доводы Кока могли звучать весомо.Тогда, 17 марта 1621 года, Кок впервые употребил (по крайней мере, в столь жестком контексте) слово bribery
[1123]. До этого говорили лишь о «gifts», «gratuities» и «delivery of the money». И эта терминологическая жесткость (мол, пора назвать вещи своими именами), сопряженная с авторитетом Кока как юриста, бесспорно, оказала сильное воздействие на депутатов. Возможно, не будет преувеличением сказать, что именно в субботу 17 марта Коку удалось переломить настроения палаты общин и добиться затем передачи дела Бэкона в палату лордов[1124]. Характеризуя последующие действия сэра Эдуарда, Т. Маколей заметил: «даже Эдуард Коук первый раз в своей жизни вел себя как джентльмен»[1125]. Ну да, конечно. Теперь он мог себе это позволить.