О каждом из братьев и сестер он расспросил подробно, неторопливо — и огорчился, узнав, что отец отказался уехать из Пскова. На Западном фронте шли тяжелые бои, и город мог снова оказаться под ударом.
Он удивился, узнав, что Льву удалось кончить пятилетний курс медицинского факультета, — сам он был выпущен зауряд-врачом с обязательством сдать государственные экзамены после окончания войны.
— Как это ему удалось? — спросил он и с интересом выслушал все, что я знал о совете старост медицинского факультета.
— Выхлопотали, вот молодцы! — все повторял он. — А вот я… Когда еще кончится война! Мне кажется, что я уже и сейчас все забыл. Да ведь и знал очень мало!
Я пошел провожать его — и оказалось, что эшелон ушел. Брат огорчился, но не очень.
— Догоню. Мне не попадет. Расскажу комиссару, почему я задержался, и он поверит. У нас хорошие отношения. Ему, между прочим, девятнадцать лет.
Мы простились, он пошел к военному коменданту, я — домой и дорогой вдруг спохватился, что Давид так толком ничего и не рассказал о том, каково же ему-то жилось за время нашей разлуки. Я спрашивал несколько раз, он отвечал, но мельком, между прочим, как если бы для него это не имело существенного значения.
Прошло месяца два после его отъезда, когда из Казани мы получили письмо от того самого девятнадцатилетнего комиссара, о котором он упомянул. Комиссар писал, что брат перенес сыпняк, стал поправляться, но снова заболел какой-то неизвестной болезнью.
Потом пришло второе письмо — от врача, случайно оказавшегося однокурсником брата. Врач писал, что, если кто-нибудь из родных может приехать в Казань — следует поторопиться.
Я сунулся с этим письмом в комиссию по выездам при Моссовете и, выстояв длинную очередь, узнал, что проезд по железным дорогам временно запрещен.
Добиться разрешения на поездку в Казань, которая только что была освобождена от чехословаков и которой угрожал Колчак, мог только Лев. Но между первым и вторым письмом он уехал на фронт.
3
В мае девятнадцатого года в Звенигород, где Лев работал врачом сыпнотифозного отделения местной больницы, приехал Борис Данилович Михайлов, член Реввоенсовета Девятой армии, — и приехал с единственной целью: поговорить с Львом, который был ему нужен.
Они дружили с гимназических лет (Михайлов кончил гимназию годом позже), но дружба была совсем другая, чем между Львом и Тыняновым или Летаветом, — не душевная близость, а взаимное уважение. Михайлов был социал-демократом, примыкавшим к большевикам. Еще в седьмом классе он с Борисом Лепорским выпускал подпольный гимназический журнал «Узник».
Он был хорош собой, стройный, среднего роста, с темной, слегка вьющейся шевелюрой.
Теперь, когда я в общих чертах знаю историю его необыкновенной жизни, мне начинает казаться, что в нем всегда чувствовалось не только презрение к опасности, не только способность к почти фантастическому самообладанию, но и беспощадность, делавшая его похожим на фон Корена из чеховской «Дуэли». Возможно, что в юности он был другим и что перемена произошла в последние годы. Это отразилось в воспоминаниях брата: «Я не видел его больше двух лет. Он похудел, черты лица стали острее, подстриженные усики подчеркивали бледность лица, зачесанные назад волосы открывали большой лоб, на котором уже появились морщины, хотя ему еще не было двадцати пяти лет. Черные галифе, высокие сапоги, черный френч».
Объяснение началось без предисловий. Михайлов сказал, что стыдно чистить мусорные ямы, когда решается судьба революции и, стало быть, человечества. Вместо ответа Лев показал на висевший в его комнате плакат, изображающий громадную вошь, опиравшуюся лапками на лаконический вопрос: «Вошь или социализм?» Спор о сравнительном значении работы на фронте и в тылу продолжался почти всю ночь и кончился тем, что Лев, заглянув с чемоданом в руках в больницу, оставил главному врачу письмо, в котором сообщал, что уезжает добровольно на фронт, и ссылался на исключительные обстоятельства, помешавшие ему проститься: Михайлов очень торопился и не хотел уезжать без него.
Мама спокойно приняла неожиданное решение, только спросила — не будет ли Лев в Казани?
— Не знаю, — ответил он. — Но мы едем на Волгу. Я надеюсь, что Борис поможет мне связаться с Казанью.
Я вошел, когда Лев прощался с мамой. Они сидели на диване, и она вдруг крепко прижала его голову к груди.
— Все будет хорошо, мамочка, — ласково пробормотал Лев.
Я пошел провожать его, и дорогой он все просил, чтобы я позаботился о маме.
— Говорят, с Волги можно отправлять посылки. Я сделаю это при первой возможности. Ты теперь старший в семье. На Сашу плохая надежда. Не позволяй ей так уставать.
Я промолчал. Каким образом могла она не уставать, если весь дом был у нее на руках?
Мы обнялись. Я вернулся домой. Мама сидела на диване, без пенсне, с покрасневшими глазами. Я подсел к ней и стал говорить, говорить…
А через несколько дней пришло второе письмо из Казани. И ожидание страшного известия наступило в доме, как наступает тишина или ночь.
4