Каждое утро она врывалась в подотдел, как будто брала его с бою, и немедленно начинала требовать от меня информацию, без которой, по ее мнению, не могла правильно развиваться художественная жизнь страны. Я был ее единственным сотрудником, по званию — секретарем, а по должности — посыльным, разносившим по другим секторам наши требования, полные угроз и восклицательных знаков.
Считая, что каждый день и час ее существования принадлежит Республике, она требовала такой же самоотверженности от всех. Одних она упрекала в лени, других — в непозволительном комфорте. Слово это она понимала своеобразно.
— Кожа нужна Республике, — однажды сказала она, неодобрительно глядя на портфель, с которым приходил на работу наш старший бухгалтер.
Мне нравился Камерный театр, а Рашель ежедневно, воспитывая меня, доказывала, что Республика ничего не выиграет от «Саломеи» Уайльда. Но, по-видимому, и реалистическое направление в искусстве не устраивало ее, потому что однажды она явилась на работу с идеей о немедленной ревизии МХАТа. Эту идею она намеревалась изложить Балтрушайтису в докладной записке.
— А для ревизии нужна информация, — сказала она, вручая мне мандат и ловко подхватывая пенсне, едва не угодившее в кастрюльку с кашей, которую она варила на подотдельской времянке.
Выхода не было, и я отправился в МХАТ.
Высокий седеющий иронически-вежливый администратор, похожий на шведского короля, попросил меня подождать, а потом повел в таинственную глубину театра. Я несколько оробел, но держался. Почему-то страшно было идти по сукну, которым были покрыты полы. Бесшумно раздвигались тяжелые портьеры, встречавшиеся разговаривали приглушенными голосами. Мы прошли один, потом другой закруглявшийся коридор, поднялись по лестнице и оказались в приемной, где сидела за машинкой строгая, ослепительно прекрасная дама.
— К Владимиру Ивановичу, — почтительным полушепотом сказал администратор.
Дама посмотрела на меня с холодным недоумением. Почему-то мне не предложили раздеться, и я был в полушубке и в старой, сильно помятой студенческой фуражке.
Дверь отворилась, и… «Шапку долой!» — повелительно сказал сидевший за большим письменным столом холеный бородатый мужчина. Меня провели прямо к Немировичу-Данченко. Однако я успел сдернуть фуражку немного раньше, чем он закричал, так что не я, а он должен был почувствовать неловкость. Так или иначе, предполагаемая ревизия приблизилась к своему концу именно в эту минуту.
Мало того, что я забыл приготовленную заранее фразу. Я тотчас же почувствовал себя не представителем Художественного подотдела, а тем, кем я был, — семнадцатилетним мальчиком, который, растерянно моргая, смотрел на знаменитого человека.
— Хорошо, я позвоню Юргису Казимировичу, — взглянув на мандат, недовольно сказал Немирович.
Ослепительная дама, не глядя на меня, всеми пальцами прошлась по машинке, как до роялю, когда через две минуты я вышел из кабинета. Администратора не было. Крепко сжимая в руках фуражку, я проблуждал полчаса, выбираясь из театра. Ненависть к моей руководительнице с ее мужским носом и верой в собственную непогрешимость душила меня…
3
Я надеялся, что мне удастся показать Балтрушайтису свои стихи или хотя бы последнюю балладу о графе Калиостро. Ее я писал старательно, долго, и это, возможно, отравилось на работе бюро информации, потому что Рашель все с большей энергией упрекала меня в рассеянности и лени. Время от времени она грозилась, что подаст Балтрушайтису рапорт о моем увольнении. Но я знал, что она не сделает этого: она привязалась ко мне…
Вдруг она перестала ходить на работу. Заболела? Дня через три я пошел разыскивать ее и нашел в маленькой, холодной, ободранной комнате где-то в Замоскворечье. У нее было воспаление легких. В бухарском халате, под солдатским одеялом, в вязаном колпаке, из-под которого выбился клок седых волос, она была похожа на грустного Петрушку со своим огромным носом на похудевшем лице.
Все жили бедно, трудно, но с такой подчеркнутой, принципиальной нищетой я встретился впервые: похоже было, что Рашель была убеждена, что даже ее подушка может пригодиться Республике, — грязная наволочка была набита каким-то тряпьем.
Я затопил «буржуйку», потом сбегал в булочную и получил по карточке хлеб за три дня — ей полагалось по второй категории полтора фунта в день. Потом притащил к ней Захарова, только что приехавшего из Волоколамска, и он поставил ей банки. Наволочку, набитую тряпками, я из-под нее вытащил, заменив подушкой — у нас было много подушек. Щели в окнах забил паклей, дверь, от которой сильно дуло, завесил старым ковром.
Наконец мы поговорили не только о служебных делах. Выяснилось, что до революции она была учительницей музыки и что со своим мужем, правым меньшевиком, разошлась по политическим причинам. Я прочитал ей несколько своих стихотворений, которые почему-то показались ей очень смешными — она долго хихикала, забавно выпячивая верхнюю усатую губку.
Через несколько дней прежней, строго-решительной, в неизменном туго подпоясанном жакете, быстро и твердо ступая, она явилась на работу.