Занятия начинались в шесть утра и, с часовым перерывом на обед, продолжались до шести вечера. Рано настала жара, поле выгорело, мы дышали пылью, самолеты, садившиеся неподалеку, пролетали низко, оглушая ревом моторов. Нас хорошо кормили, но воды — не питьевой, а для умывания — было мало, у рукомойников стояли длинные очереди, и случалось, что мы с Вильямсом ложились не умывшись — и мгновенно засыпали мертвым, каменным сном. Зато утром, если удавалось проснуться рано, мы, повязавшись полотенцами, умывались до пояса, терли друг другу спины сохранившей ночную свежесть водой,.
Мне долго не удавалось подружиться с ним, хотя и очень хотелось. Он был молчалив, терпелив. О нем как раз можно было сказать, что в армии у него находилось время для размышлений — причем вполне определенных и даже немедленно принимавших реальную, видимую форму. Взводный гонял нас в жару с полной выкладкой, на перекурах Вильямс валился на землю и, едва отдышавшись, тащил из сумки карандаш и блокнот. Сперва он рисовал как бы небрежно примеривающейся рукой, и линии были летящие, легкие. Все как бы плыло откуда-то издалека — и вдруг останавливалось, приплывало. Косо склонив голову, он смотрел на рисунок и что-нибудь поправлял. И хохолок падал на лоб тоже косо.
Он рисовал на папиросных коробках, на земле, на песке. Забыл упомянуть, что, когда я впервые увидел его на сборном пункте, он сидел и рисовал сборный пункт.
Нас сблизила случайность, неожиданная для меня, потому что он никогда не выказывал мне особенного расположения.
2
Я не успел рассказать Лидочке Тыняновой о том, что получил письмо от Юрия и решил перевестись в Петроград. Она куда-то переехала с Воротниковского переулка, и увидеться с ней, по-видимому, можно было только в университете. В разговорах со мной она не раз упоминала о сакулинских четвергах — известный Павел Никитич Сакулин вел семинар по истории русской литературы…
Взводный не дал увольнительной, отправил к Пекарю — так мы прозвали ротного, который и был до службы пекарем: ухватистый, плотный, подвижной, с невыразительным, но добрым лицом.
Выслушав меня, он спросил:
— Разве есть еще семинарии?
И отпустил.
…Слушая доклад о «Каменном госте», я искал глазами Лидочку — и не находил. Почему-то она не пришла. Зато я встретился глазами с другой девушкой и подошел к ней после семинара. Мы разговорились, я рассказал, что хотя и в армии, но еще не уволился из университета. После семинара мы пошли в кино Ханжонкова у Триумфальных ворот: там шла нашумевшая картина «Три распятия» — о предательстве Иуды, которого играл какой-то знаменитый актер. Потом я проводил эту девушку до Крестьянской заставы. Она утверждала, что Иуда поступил по меньшей мере дальновидно, потому что, если бы Христа не распяли, христианство не получило бы такого широкого распространения. Этот взгляд заинтересовал меня, тем более что девушка была стройная, самоуверенная и все встряхивала хорошенькой головкой.
На полчаса я забежал домой и, вернувшись в лагерь, узнал, что Вильямс сидит под арестом. На перекличке он ответил сперва за себя: «Я», а потом за меня: «Здесь», но другим голосом, потолще. Взводный рассердился, и отправил его под арест.
У нас не было гауптвахты, и палатку, которая ее заменяла, можно было узнать только по часовому у входа, сонно опиравшемуся на винтовку.
Я далеко обошел палатку, потом пополз к ней по-пластунски, как нас только что научил на занятиях ротный. Я полз долго, придерживая за пазухой хлеб.
Бутылка с огарком стояла перед Вильямсом. Он рисовал, сидя на земле по-турецки, в майке и трусиках, и не очень удивился, когда я вполз в палатку за его спиной. Он сказал, что нечаянно отозвался вместо меня и что мне едва ли попадет, потому что в глубине души ротный меня уважает. Он уверен, что я все-таки хожу в семинарию, а для будущего духовного лица не так уж важна военная дисциплина.
Вильямс рисовал гауптвахту, когда я пришел, — своды полотнищ, грустно припавших к земле, тень человека, сидящего по-турецки, и как бы отогнутое рукой пламя огарка. Я отдал ему хлеб, он жадно куснул два раза и продолжал рисовать. Но теперь он уже рисовал то, о чем мы говорили, и жаркий солдатский день на Ходынке стал медленно вплывать в сонную ночную гауптвахту. Вот появился взводный, кривоногий, с грозно торчащими усами. Вот влетел и застыл, вытянувшись, руки по швам, затянутый ремнем Вильямс, тоненький, с торчащим хвостом гимнастерки.
Он забыл обо мне, увлекшись расставленными ногами взводного, которым старался придать такое же глупое торчащее серьезное выражение. Я спросил: «Питер, кем ты хочешь быть, художником?» Он ответил, что нет — его интересует химия почвы.
Светало, когда я уполз от него. Грустный тонкий запах шел от опаленной травы. Гимнастерка намокла от росы. Самолеты проносились низко с угрожающим шумом. Я перевернулся на спину и, как всегда, лежа на земле и глядя в небо, вспомнил Андрея Болконского на Аустерлицком поле.
3