Прощай, Москва!
1
Но вернемся к августу 1920 года.
Всю дорогу от Ходынки до дома я думал, сказать ли маме, что нас отправляют на Западный фронт. Может быть, еще не было окончательного решения, но недаром вчера на собеседовании комиссар сказал, что успех мировой революции во многом зависит от того, удастся ли нам разгромить белополяков.
Пожалуй, стоило до поры до времени помолчать, а потом поступить, как Лев: сказать накануне отправки, когда нас отпустят проститься с родными.
Весь июль я не получал увольнительных — готовились к полковому ученью — и, придя на Вторую Тверскую-Ямскую, с первого взгляда понял, что произошли перемены: в передней стоял упакованный, перевязанный крест-накрест мамин чемодан, а рядом с ним — саквояж поручика Рейсара, тоже туго набитый и для верности стянутый ремешком.
Мне открыла Катя. Мы поздоровались, и она сразу же ушла в свою комнату — да не ушла, а убежала. Что случилось?
Маму я нашел на кухне. С хорошо знакомым мне выражением оскорбленной гордости она пекла картофельные оладьи на керосинке. Я поцеловал ее.
— Кто уезжает?
— Я уезжаю, — спокойно ответила мама. — Вот пеку себе оладьи на дорогу.
— Почему?
Вместо ответа она сказала, что сестра Люся давно зовет ее в Псков, а теперь сняла для нее комнату и нашла работу в Доме культуры.
— Но почему?
Мама молча переворачивала оладьи. У нее было измученное, решительное лицо.
— А потому, что я здесь никому не нужна. А там еще могу заняться полезным делом.
Она с трудом удерживалась от слез. В последнее время она стриглась и причесывалась по-мужски, и у меня сжалось сердце, когда я взглянул на эти короткие, жалкие волосики, едва прикрывавшие уши.
— Мамочка, почему никому? Вы всем нужны. И потом, как же вы поедете одна?
— И что же! Ездят же люди!
— А билет, пропуск?
— Есть у меня и билет и пропуск.
Маме помог один из Свердловых — эта семья, родственная Я. М. Свердлову, издавна жила в Пскове.
Что же произошло? Откуда это неожиданное решение? С Сашей говорить об этом было бесполезно. Его не было дома, но по дорожным вещам, умело перевязанным его сильными руками, я понял, что он не станет уговаривать маму остаться. Мара? Но она возвращалась из клиники поздно, а у меня была увольнительная только до вечерней поверки.
Я еще поговорил с мамой, а потом постучал к Кате и неожиданно застал ее за работой: тоненькой кисточкой она рисовала на черной лакированной коробочке китайского богдыхана. Это был заказ какой-то артели.
— Катенька, что случилось?
Богдыхан был оранжево-желтый, с длинными усами. Она тронула усы кисточкой, полюбовалась и тронула снова.
— Загорел и нагулял щечки, — сказала она, взглянув на меня. — Посмела бы теперь Липка закатить вам оплеуху! Между прочим, я ее выгнала: пошлячка и дура.
— Почему мама решила уехать? Вы поссорились?
— Я? — Она удивилась. — И не думала.
— А кто же? Мара?
— Тоже нет. Просто Анна Григорьевна решила вернуться в Псков. Мы ее даже уговаривали. Особенно Саша. Но она сердится и говорит, что она здесь как в лесу.
— Что это значит?
— Не знаю.
И она снова принялась за своего богдыхана. По тщательности, с которой она отделывала его усы, нетрудно было догадаться, что ей глубоко безразлично — уедет мама гаи нет. Я посмотрел на ее сияющий лоб, на легкие, летящие волосы, на серые, неправдоподобно большие глаза, которые уже рассеянно глядели на меня, вздохнул — и вышел.
У меня были дела в городе, но весь этот день я провел с мамой. Сперва мы разговаривали на кухне, потом в столовой. «Значит, не говорить? — думалось мне. — А сказать потом, когда дадут увольнительную для прощанья с родными. Но ведь мама уезжает?»
Я позвал Катю к обеду, она вышла и сказала маме — вполне дружелюбно, — что пообедает позже, а сейчас увлеклась работой.
Мама много говорила — слишком много. Я посматривал на нее с тревогой.
Мне казалось, что она уезжает, потому что жила в пустоте и тяготилась тем, что никто, кроме нее, этой пустоты не замечает. Она умела, но не любила заниматься хозяйством, а ведь надо было готовить, убирать; только для большой стирки раз в месяц приходила уборщица из клиники, в которой работала Мара. И мама не рассчитывала на благодарность, она оценила бы и простое внимание. Ее решение уехать казалось ей значительным, важным. Оно и было значительным, дом держался на ней и, без сомнения, сразу же опустеет после ее отъезда. Но и до этого никому не было дела.
Я слушал ее и думал, что, в сущности, так было всегда: «бюро проката», дети, муж, которого она не любила. Деньги, которых всегда не хватало. Безнадежно больной брат, ежедневно напоминавший ей о молодости, когда казалось, что жизнь будет содержательной, интересной: консерватория, Рубинштейн.
Сказать или нет? Я вспомнил, как сдержанно мама приняла решение Льва. Может быть, для нее имело значение, что он уходил добровольно? Это был шаг, поступок.
«Не скажу, — решил я. — Напишу с дороги».
— А где тетя Люся нашла вам комнату?
— На Кохановском.
У меня фальшиво дрогнул голос, когда я спросил адрес, и она, подняв голову, посмотрела мне прямо в глаза.
— Когда вас отправляют?
Я не успел ответить.