— Ты думаешь, я не вижу, что ты расстроен?
— Мамочка, еще не знаю.
— Не врать, — строго сказала она.
— Честное слово. Очевидно, скоро.
— Куда?
— Еще неизвестно. Кажется, на Западный фронт.
Я подсел к ней и стал говорить, что все будет хорошо, ведь братья уже два года на фронте, и ничего не случилось.
— Они — врачи, это другое дело. Да полно, — сказала она, слегка оттолкнув меня. — Неужели я не думала об этом каждую ночь?
Две слезинки выкатились из покрасневших глаз. Она сбросила пенсне, и стали видны две красные вдавлинки на переносице, памятные мне с самого раннего детства. Нашла платок и сердито вытерла слезы.
Мама уехала, а через несколько дней взводный отдал приказ построиться в одну шеренгу и закричал:
— Бойцы, состоявшие до призыва в высших учебных заведениях, — шаг вперед!
Человек семь-восемь — в том числе и мы с Вильямсом — вышли из строя.
— Согласно приказа наркомвоенмора, — кричал взводный, — получаете отсрочку для окончания образования.
Он прочел приказ, а через полчаса мы с Вильямсом, обязавшись в канцелярии полка сдать казенное обмундирование и получив свои военные билеты, уже шагали в Москву по выгоревшей пыльной дороге.
2
И в лагерях я не расставался с письмом Юрия, — если бы это было возможно, я на другой день после демобилизации поехал бы в Петроград. Но надо было дождаться вызова из Коминтерна — при одном этом слове меня прохватывала легкая дрожь. Отчасти дрожь была связана с непроизвольной мыслью о том, чем же я буду заниматься в Коминтерне, не зная ни одного иностранного языка, кроме латыни. Ведь во французском отделе, где работал Юрий, не позволят перепутать «les enfants» с «les éléphants», как это однажды случилось со мною в гимназии!
О том, что нужен служебный, а не личный вызов, я узнал в Моссовете, вернее, во дворе Моссовета, где к председателю выездной комиссии записывались за три-четыре дня.
Записался и я, хотя мало было надежды, что вызов придет так скоро. Завелись знакомства, и среди них — приятное: девушка, татарка, лет восемнадцати, смуглая, узкоглазая, с нежными торчащими скулками. Своим гортанным говорком она подробно рассказала мне, что у нее очень болен, может быть, умирает отец, и показала телеграмму-вызов из Петрограда. Она уже была у председателя выездной комиссии и, когда я спросил, каков он, ответила только: «У-у» — и зябко повела плечами. От нее-то я и узнал, что непременно нужен служебный вызов, хотя иногда — она не переставала надеяться — может подействовать и личный.
Случайно я оказался во дворе, когда, радостно взволнованная, она вылетела из дверей и кинулась прямо ко мне, размахивая какой-то бумагой. «Разрешил, разрешил!» — закричала она.
Ее обступили.
— Я у него спросила: «Дочь у тебя есть или сын?» Он говорит: «Есть». — «А помирать будешь, захочешь на них посмотреть?» Ну, конечно, заплакала, — весело сказала она. — Хотела на колени встать, не дал. И разрешил.
Расставаясь, я спросил, как ее зовут.
— А тебе зачем?
— Не знаю. Я тоже собираюсь в Петроград. Может, когда-нибудь встретимся?
— Конечно, встретимся. Гюль зовут. А по-русски — Гуля.
Дел было немного, и я справился с ними в два дня: получил удостоверение, что учился в Московском университете, и выхлопотал карточки первой категории, полагавшиеся мне как демобилизованному красноармейцу, — после моего отъезда они могли подкрепить продовольственную базу нашей квартиры…
Все опостылело мне в Москве, никого не хотелось видеть, и, хотя надо было проститься с товарищами из «Зеленой мастерской», я не мог заставить себя пойти даже к Жене Куммингу, хотя летом он не раз справлялся обо мне.
Что-то перестроилось, сдвинулось в душе за эти три пролетевших месяца, и вопреки тому, что не было, кажется, ни одной свободной минуты, чтобы задуматься о себе, однако же случались и запоминались такие минуты.
Однажды ночью я ждал смены караула у вещевого склада. Хотелось спать, день был утомительный. Негромко, про себя, я стал читать Баратынского, и непривычно ново прозвучали в тишине уснувшего лагеря его удивительные строки:
Не знаю, как передать чувство, охватившее меня в эту минуту, — восторг, озаренье, гордость и снова восторг до умиленья, до подступающих слез. Я был счастлив, что на свете существуют слова. Вот они, дивно превращенные в зримое, вещественное признание:
Этих «превращений» еще нет у меня, но они придут. Они уже существуют. В гулких шагах смены, которую я ждал, — разводящий с двумя бойцами показались на краю дорожки. В знакомых созвездиях, в темном, теплом июльском небе, в бледно-голубых палатках, облитых лунным светом и как бы неторопливо плывущих над землей.
Слова придут, и я превращу их — не знаю во что… В чудо, которое заставит всех забыть о том, что это только слова.