На «буржуйке» что-то булькало и шипело, тоненький детский голосок звал мать. Сестра только всплеснула руками, увидев меня на пороге, и побежала к дочке. Я поставил чемодан, снял с гладильной доски утюг и занялся кашей. Надо было добавить что-нибудь жидкое, и Лена крикнула из соседней комнаты: «Подлей молока».
На кухонной полке стояла банка с молоком: я не видел его с 1918 года. Подкладывая в «буржуйку» чурбачки, я уронил один из них на пол, а Лена, появившись на пороге, приложила палец к губам: Инне еще полагалось спать. Минут через двадцать Лена снова пришла и засмеялась: раздувая утюг, я доглаживал детское платье.
Так, занимаясь хозяйственными делами, мы поговорили и наконец рассмотрели друг друга. Она спросила, где я так загорел, и тут же вспомнила:
— Ах да! В лагерях!
Я сказал, что она похудела, похорошела. В нашей семье Лена считалась самой красивой, а Льву отводилось второе место.
Хотелось есть, но почему-то надо было подождать, пока проснется Инна. Показывая мне квартиру, Лена упомянула, что на днях получила от мамы письмо: с Домом культуры не получилось, но ей предложили заведовать книжным магазином. Она была довольна, что уехала из Москвы, хотя и беспокоилась: все четыре сына за полтора месяца не написали ей ни строчки. Я, кстати сказать, написал, но перед самым отъездом.
Квартира была темноватая, все окна выходили во двор, но приятная — с маленькой столовой, маленьким кабинетом и большой детской, в которой еще спала, улыбаясь во сне, хорошенькая девочка с беленькой головкой. Впрочем, все комнаты напоминали детскую — то здесь, то там висели на протянутых веревках штанишки, рубашки, платьица, а на полу валялись потрепанные зайцы, медведи и куклы. Письменный стол в кабинете был завален раскрытыми книгами, рукописями. Юрий не позволял его прибирать, пыль приходилось вытирать украдкой. И Лена сердито и добродушно махнула рукой.
Инна проснулась, и началось мученье с завтраком. Нимало не считаясь с продовольственным положением страны, она ничего не ела, а когда соглашалась наконец проглотить ложку каши, внимательно осматривала ее, точно подозревала, что ее хотят отравить. Сперва ее кормила мать, потом я, страдая от желания в одно мгновенье слопать ее кашу. Потом снова мать — со сказками и стихами. Наконец позавтракали и мы — бог знает чем, а после завтрака я выслушал весь репертуар своей племянницы — действительно необыкновенный, если вспомнить, что ей еще не было и пяти лет. Она уже не только читала, но и сочиняла стихи. Одно из них изумило меня:
Может быть, не следовало говорить, что в этих строках заметны все признаки гениальности, но я все-таки сказал, и сестра радостно засмеялась.
Потом, расщепив несколько чурбачков на лучины, я разжег полупогасшую «буржуйку» и с полчаса поиграл с Инной, чувствуя нестерпимое желание удрать — ведь я уже добрых два часа был в Петрограде, а видел только Московский вокзал и греческую церковь. Но долго, долго еще сестра не понимала моих робких намеков. Наконец поняла — когда, изображая льва, я с тоской замычал, в то время как льву полагалось рычать. Она засмеялась и спросила:
— Хочется посмотреть город, да?
2
Мне казалось, что я знаю Петербург — Петроград прекрасно, — и действительно, задолго до своего отъезда чуть ли не наизусть заучил те столбцы энциклопедии Брокгауза и Ефрона, в которых рассказывалось о достопримечательностях бывшей столицы. И все-таки, выйдя на какую-то улицу, показавшуюся мне не очень широкой, я спросил прохожего:
— Скажите, пожалуйста, как пройти на Невский проспект?
И получил суровый ответ:
— Вы на нем находитесь.
Так вот он каков! Не так величествен, как представлялось воображению, даже, пожалуй, скромен — и пуст! Окна магазинов заколочены, кое-где стекла разбиты, панель не подметена, мостовая выложена деревянными торцами. Я знал об этом и все-таки удивился. Но главное — пуст. Время от времени попадались редкие прохожие, но чем дальше я шел, тем больше меня удивляла необъяснимая пустота.
Правда, время было служебное, и ближе к вечеру, когда я возвращался, все чаще встречались торопливые люди. Но с утра он был пуст, и это мгновенно превратилось для меня в неожиданное счастье. Подумать только — я был наедине с Петроградом. Я бродил по его улицам, по набережным, и мне казалось, что город свободен от всего, что было сказано и рассказано в нем и о нем. Не было города Андрея Белого с его лакированными каретами, пролетавшими по Невскому «согласно законам симметрии и гармонической простоты».
Не было города Достоевского, почти не рассказанного, угаданного, охваченного одним взглядом, чтобы едко, пронзительно раствориться в жилах.
Не было гоголевского Петербурга, с его фантасмагорией «Носа».
В Пскове я жил не замечая города, прошли десятилетия, прежде чем я оценил его строгую красоту. Москва промелькнула, и хотя запомнилась, но на ходу, в разлете набежавших друг на друга стремительных дней.