«На рассвете меня будит рожок штабного батальона… На нашей Миллионной… мы жили, как в Полинезии — не зная нашего народа, не догадываясь о нем… Я все мечтаю о том, что папа приедет к нам летом, если только поляки не зашевелятся… В парке внизу переминаются, задремывают лошади. Кубанцы ужинают вокруг костра и заводят песню… Снег налег на деревья, ветви дубов и каштанов переплелись… Поленья в камине вспыхивают и распадаются. Столетия сделали кирпичи звонкими, как стекло, — они озарены золотом в ту минуту, когда я пишу вам… Не могу заснуть от необъяснимой тревоги за вас».
Все совершившееся — падение сестры, гибель отца — не совершилось бы, если бы она была с ними. Внутри отмененных судеб, грязи, приговоренности, невозможности что-нибудь изменить горит чистый, неяркий свет — Мария.
Читая эту прекрасную пьесу, я вспоминал первый «частный архив» Вареньки и — вой, нечаянно оказавшийся в моих руках зимой 1921 года. Она уехала из Петербурга или, может быть, бежала. Но ей писали и после отъезда. Ей писали портнихи, сельские старосты, художники. Она была нужна всем. Этот архив был свидетельством брошенной, несовершившейся жизни.
Я нашел ее фотографию — низко заколотые волосы, причесанные на прямой пробор, почти прямая линия лба и носа, плавный поворот головы, широкий разрез умных и нежных глаз…
Где она теперь? Жива ли?
3
Управдом Виноградов сообщил, что бывший хозяин квартиры Барц приезжает на днях. И Барц действительно приехал — длинный, вежливый, лысеющий, улыбающийся, осторожный. Он объяснил, что у него нет претензий, тем более что, являясь ныне латвийским подданным, он живет постоянно в Риге. Квартира в Риге, к сожалению, пуста. Он приехал за мебелью — и только.
Хотя фамилия «Барц» ничего не значила, он был похож на нее. Его крепкий нос с белым кончиком время от времени вздрагивал — от страха или отвращения? Мы были для него бандой оборванцев, ворвавшихся в его обжитой, уютный, чистенький дом.
Опьяненный тем, что его имущество сохранилось, он танцующей походкой расхаживал по квартире, объясняя нам значение семейных реликвий.
— Эта музыкальная шкатулка, играющая несколько старинных пьес, была подарена моей жене, когда она была еще ребенком…
— Эти цветы, сделанные, как вы видите, очень искусно, я подарил своей теще в день ее семидесятипятилетия.
Цветы были дрянные. Вместо пестиков в них торчали свечки.
— Ровно семьдесят пять, — с восторгом объяснил Барц. — Ни больше и ни меньше.
Три дня он вывозил мебель, и в квартире становилось все пустыннее, все веселее. В комнатах, которые стали теперь огромными и светлыми, почему-то хотелось петь, расхаживать большими шагами. Солнце, прежде тонувшее в портьерах, в мягкой, пыльной мебели, рванулось из окон. Не хуже самого господа бога статский советник Барц ускорил для нас приближение весны. Я принес ему письма Варвары Николаевны, и он сказал, что это была необыкновенная личность — женщина-деятель, женщина-революционер. Лично он, Барц, глубоко уважает ее как свояченицу и революционера. Она уехала за границу, в Швейцарию, и там работала для революции, так что мы (он сперва сказал «вы») должны быть ей благодарны. Он, Барц, не знает, где она находится в настоящее время, но думает, что она, к сожалению, едва ли жива. Прошел слух, что она действовала среди французских моряков, высадившихся в Одессе, и в результате, к сожалению, ее, кажется, расстреляли. Жена очень плакала, очень рыдала. Он, Барц, тоже рыдал, потому что это была потеря, большая потеря.
Он говорил вибрирующим от умиления голосом. Белый кончик носа блестел. От всей души он поблагодарил меня за то, что я сохранил ее письма.
— Вы получите от моей жены признательное послание, — сказал он.