Студенческих землячеств не было в послереволюционные годы, но маленький двухэтажный дом — три комнаты внизу, одна наверху —был воплощением псковского землячества, разумеется в неузнаваемо преображенном виде. Он стоял на том месте, где дорога на Сосновку пересекается с «финишной прямой», приводившей прямо к Политехническому институту. В доме жили семеро псковичей, приехавших в Петроград учиться, — братья Гордины, Люба Мознаим, неизменная хозяйка наших псковских вечеринок, Женя Берегова… Мы не вспоминали о том, как, разыграв в воображении любовный роман, я послал ей записку: «Прошу Вас не считать меня более в числе своих знакомых». Мне казалось, что ей удалось стать еще вежливее, приветливее и милее, чем прежде. Саша Гордин ухаживал за ней, но безуспешно: в Киеве ее ждал жених.
Кроме друзей, тесно связанных встречами друг у друга, на катке у Поганкиных палат, на лодках вниз по Великой, спорами в ДОУ, были и другие, тоже давно знакомые: Владимир Островский, младший брат нашего учителя географии, которому мы устраивали беспощадные «бенефисы» и который влепил мне заслуженную двойку за то, что я написал, что буры живут на юге Сахары; Павел Заррин (впоследствии профессор-экономист), бескорыстно, молчаливо, с беспредельным упорством ухаживавший за Любой Мознаим. Они прожили счастливую и не очень счастливую, долгую, благородную жизнь.
Потом, отвоевавшись, приехал из-под Варшавы Вовка Гей, младший из многопартийного, известного в Пскове семейства.
Вот что пишет о коммуне в Лесном Арнольд Гордин — его правдивые воспоминания помогли мне написать эти страницы:
«В наших комнатах стояли старые железные койки и два или три дивана с продавленными пружинами. Матрацы были набиты соломой. Спали по-спартански. Хорошо, что из дома удалось привезти немного постельного белья… С самого начала решили жить коммуной. Получили продовольственные карточки. По ним осенью 1920 года выдавали по 300 или 400 граммов черного хлеба, совсем немного сахара и других продуктов. В первое время выручала привезенная из дома картошка. Каждый день один из нас был «Матрешкой» (дежурным) — готовил обед, нарезал хлеб, мыл посуду, подметал пол. Когда хлеб лежал на блюде — восемь почти одинаковых ломтиков, — каждому хотелось взять ломтик побольше, но все крепились и брали поменьше. По ночам мне часто снился хлеб — большой ломоть ржаного, плотного хлеба. Я думаю, что в 1920/21 году мы тратили — если перевести на нынешние деньги — семь-восемь рублей в месяц на человека.
И все-таки жили мы тогда весело… дружно, совсем не ссорились… Все считали, что в России впервые строится социализм и что на нашей стороне — правда».
Коммуна в Лесном нравилась мне не только потому, что земляки уважали мою непреодолимую склонность к литературе, — рассказывая о чем-нибудь интересном, каждый говорил: «Запиши, пригодится». В самом существовании коммуны мне чудилось нечто новое. Ведь до сих пор, в Пскове, они — и я вместе с ними — собирались почти всегда по какому-нибудь поводу: исключительность этого повода соединяла нас или, если мы ссорились, разъединяла. А в домике подле Политехнического семь псковичей жили постоянно, виделись каждый день, спорили о политике, литературе, театре. Изредка пили — тайком. В стране был сухой закон до весны 1921 года. По вечерам играли в шарады, буриме, много пели. По улицам Выборгской стороны, через Литейный мост морозными зимними вечерами отшагивали восемь километров туда да восемь обратно — в Мариинку, где пел Шаляпин, в Александринку, где играли Давыдов и Юрьев, на гастроли студии МХАТа, где шел «Потоп» и «Сверчок на печи». По ночам валили вековые сосны в роще, подходившей к ограде института, разделывали их на дрова и однажды попались, были вызваны в суд и приговорены «…к взысканию стоимости древесины… после окончания института».
Много занимались — надежда стать инженерами-металлургами, инженерами-строителями, физиками, экономистами осуществилась.