В неузнаваемо изменившейся жизни они создали свою, особенную, и она казалась мне не только завидно-увлекательной, но в своей ясности и простоте почти недостижимой.
Думали ли они тогда, что это были их лучшие, неповторимые годы? Конечно, нет. Такие догадки приходят или на крутом повороте, или на покое, когда, как небывалое счастье, вспоминаются тонкий ломтик хлеба на блюде, собачий холод в комнате, перекидывание острыми шутками в темноте, прежде чем уснуть на железной койке, под шинелью.
Грановская и Надеждин в «Пигмалионе»! Михаил Чехов в «Потопе»! Шаляпин!
2
В январе приехала Лидочка Тынянова — провела зимние каникулы в Ярославле, у родителей, и решила перевестись в Петроградский университет.
К письму, которым Юрий ответил ей, приглашая к себе, я приписал несколько слов. «А он-то чему обрадовался?» — холодно спросила Софья Борисовна, собирая дочку в дорогу, — об этом я узнал через несколько лет… Лидочка только пожала плечами.
Многое изменилось в доме с ее приездом — она стала помогать Лене, гулять с Инночкой (которая к ней сразу же привязалась), кормить ее — это было сложно, прибирать квартиру. Но кроме этих вещественных перемен были и другие, почти неуловимые — уж она-то, не зная, как мы жили до ее приезда, без сомнения, их не замечала. Случалось, что Лена с отчаяньем встречала большие и маленькие огорчения, из которых состояла зима двадцать первого года. Ей казалось, что на ее плечах лежит вся тяжесть семейной жизни, в то время как ее, красивую и талантливую, судьба предназначила для какой-то другой. Никто с ней не спорил, но почему-то все были перед ней виноватыми. Она сердилась на Юрия, — размышляя о теории пародии, он отвратительно вытирал посуду, неумело накрывал на стол и неизменно забывал, что продовольственные карточки нельзя прикрепить без удостоверения с места работы. На меня она тоже сердилась — уже на второй или третий месяц я стал потихоньку отлынивать от хозяйства. Да и времени не хватало, уже в ноябре я сидел над арабскими письменами.
С приездом Лидочки в отношениях появилась большая мягкость, а в трудностях ежедневной жизни — терпение и тихая, нетребовательная веселость. Они были смешливы — и брат и сестра. Оба умели подметить забавную черту в том, что было подчас совсем не забавно. Отец, Николай Аркадьевич, которого я вскоре узнал и полюбил, в минуты крайнего негодования говорил только: «А сс…» — так что оставалось неизвестным, хотел ли он сказать «свинья» или «скотина». И Юрий, беззлобно поссорившись с женой, тут же сочинял эпиграмму на собственную неудачу.
Казалось бы, появление Лидочки никого ни к чему не обязывало. Но для меня почему-то было важно, что она приехала, хотя в моей жизни решительно ничего не изменилось. Но она приехала в январе, а в феврале я почему-то попросил Юрия научить меня бриться — и он серьезно согласился, приступив к делу издалека. Сперва он прочел длинную лекцию о том, как надо разводить мыло—не жидко, но и не густо, а так, чтобы оно ложилось на лицо ровным и тонким слоем. «Мылить морду надо долго, минут пять», — сказал он. Поточив бритву, надо направлять ее на ремне, а потом осторожно пробовать на ногте. О том, с какого виска начинать, какой придать наклон, как согласовать при этом действия правой и левой руки, он рассказывал долго — это была, как выяснилось, целая наука. Он упомянул кстати об историческом побоище между раскольниками и православными, обидевшимися за бранную кличку «бритоус», и процитировал поучительную поговорку из Даля: «Лучше раз в году родить, чем день-деньской бороду брить». Потом, внимательно посмотрев на меня, он спросил:
— А где у тебя, собственно, борода?
Я кинулся на него с кулаками, он отбивался, хохоча. Но, черт побери, он был прав! Я не мог похвастаться даже пушком, который в пятнадцать — шестнадцать лет появляется на тех местах, где впоследствии растут борода и усы. Лишь года через два я впервые воспользовался бритвой.
…Весь этот день Юрий распевал: «Скучно! Мне хочется побриться, побрить весь мир и — побрить тебя», — в известном романсе было, конечно, не «побриться», а «забыться». И он подмигивал мне с заговорщицким видом.
…Я давно ни за кем не ухаживал, сердце окатывало холодком раскаянья, когда я вспоминал о Вале К. Дорого дал бы я теперь, если бы она позволила мне поцеловать себя, как в тот день, когда мы возвращались под проливным дождем из Черехи и, промокнув насквозь, вдруг остановились на дороге, обнялись, — и я остро, счастливо почувствовал ее грудь, ее сильные, обнявшие меня руки.
Никто мне не нравился давным-давно, все женщины были чем-то похожи на грубую, красивую подругу Кати, отвесившую мне оплеуху. А вечерами я метался по своей узкой комнате, где под коптилкой, рядом с арабской хрестоматией, лежал Достоевский, прижимался лбом к холодной спинке кровати и, стиснув зубы, клялся когда-нибудь отомстить за мои мучения всем женщинам в мире.