– Да ты о себе скажи, где ты теперь? ‹…›
– А по-прежнему – при анатомии. Благодаренье Матвею Васильевичу, опять при своем деле, с усопшими.
Матвей засмеялся, сказал:
– Прислал мне письмо, определите, говорит, опять к анатомии, скучно мне на родине ‹…›
– А ведь он меня спас! – воскликнул Никита[287]
.Евграф из «Доктора Живаго» является в первый раз своему подопечному в виде ангела смерти (т. е. Михаила Архангела)[288]
. В тифозном бреду Юрию Живаго представляется:Он пишет с жаром и необыкновенной удачей ‹…› И только иногда мешает один мальчик с узкими киргизскими глазами в распахнутой оленьей дохе, какие[289]
носят в Сибири или на Урале[290].Совершенно ясно, что мальчик этот – дух его смерти или, скажем просто, его смерть. Но как же может он быть его смертью: когда он помогает ему писать поэму, разве может быть польза от смерти, разве может быть в помощь смерть? (с. 206).
Смерть как соавторша имеет в «Докторе Живаго», конечно же, немало смысловых аспектов. Один из них – интертекстуальной природы. Этот мотив вводится в роман вопросительной конструкцией, оставленной без ответа, что требует от читателя поиска такового в чужом тексте. Им было произведение Федина, где спаситель семьи Каревых работает с трупами.
Как и в случае с «Дорогой на океан», Пастернак перекроил фединский роман на свой лад. Юрию Живаго оказывает помощь тот, кто принадлежит к революционерам первого призыва[291]
. Пастернак заимствовал у Федина имя Евграф, подразумевая свой спор с литературой позднего попутничества, в вожди которого его когда-то хотели выдвинуть.Сопряженный с Сайфуллой из «Дороги на океан» Галиуллин и тезоименный персонажу «Братьев» Евграф соотнесены в «Докторе Живаго» и друг с другом – как наружно (по ориентальному признаку татарского resp. киргизского), так и по существу их действий – оба они олицетворяют сотериологичность (первый, став генералом, заступается за несправедливо обиженных в Юрятине, захваченном белыми войсками, второй – тоже в чине генерала – заботится в «Эпилоге» романа о сохранении литературного наследия Юрия Андреевича и покровительствует его дочери). Советские романы, проектировавшие благополучное врастание интеллигенции в сталинистское общество, опровергаются Пастернаком в повествовании, от начала (где изображены смерти матери и отца заглавного героя) до конца катастрофическом[292]
. Под пастернаковским углом зрения литература не в силах предотвратить те потрясения жизненного мира, которые несет с собой неумолимое время. Но как бы ни была катастрофична история, в ней отыскивается место для лиц, готовых помочь страждущим. Ибо история учреждена христианством и потому спасительна, вопреки пагубам, которыми она чревата. Пока не совершилось Второе пришествие, функцию Спасителя принимают на себя его аналоги среди смертных.Помимо всех прочих параметров, интертекстуальность может обладать и политическим измерением. Будучи обращением поступательного семантического движения текста, писательским трудом, направленным не только к будущему, но и в прошедшее, интертекстуальность предрасположена к тому, чтобы отменять те политические замыслы, которые обнаруживаются в источниках. Она оказывается политически реакционной. В слове «реакция» присутствует негативное аксиологическое содержание, вложенное в него прогрессизмом XIX столетия. Но не стоит бояться слов только из-за того, что они несут в себе оценку. Политика интертекстуальной реакции состоит в том, чтобы скомпрометировать любое политическое чаяние, дающее планируемому будущему перевес в сравнении с сугубой бытийностью, в которую пастернаковский роман включил спасение, приходящее как будто случайно, даже если спасаемый не ищет его.
Безумие в диалоге с самим собой