Читаем От противного. Разыскания в области художественной культуры полностью

Бродский наделяет Горбунова собственными чертами – оба родились в мае[305]. Не исключено, что в привязывании Горбунова к онейрической ирреальности свою роль сыграло личное имя Бродского – ветхозаветный Иосиф был проницательным разгадчиком тайного смысла сновидений. Дарованная Иосифу Прекрасному способность привлекла к себе внимание продолжателя его дела, Зигмунда Фрейда, который писал в «Толковании сновидений» (1900) о частом явлении ему во сне имени этой библейской фигуры[306]. Из «Толкования сновидений» в поэму Бродского перекочевало представление об отражении в снах инфантильного опыта («…мне снится детство. / Мы с пацанами лезем на чердак», 2, 102); отсюда же были заимствованы, возможно, и некоторые другие мотивы «Горбунова и Горчакова». У Фрейда, однако, не найти ни слова о символическом значении грибов, образ которых навязчиво повторяется в грезах Горбунова. Происхождение «лисичек» в поэме неясно. Откуда бы они ни взялись, ощутимо, что Бродский не просто калькирует «Толкование сновидений». В знакомстве сумасшедших героев поэмы с учением Фрейда слышится отзвук «Золотого теленка», где лжебольные штудируют психоаналитическую литературу, но, в отличие от Ильфа и Петрова, Бродский не склонен преподносить эту ситуацию в качестве комической, издевательски карнавализующей зависимость художественного авангарда от догматизированной им сциентистской мысли. В диаметрально противоположной манере Бродский переосмысляет фрейдизм так, что раскрывает его эстетический и общекультурный генезис: в «Горбунове и Горчакове» сны с их символикой – это более чем только психическое явление: они суть универсум, альтернативный непосредственно воспринимаемому, – тот, что был легитимирован искусством барокко и романтизма.

Поэма напоминает сократический диалог, что обычно констатируется ее исследователями[307]. К «Теэтету» Платона восходит в конечном счете релевантное применительно к Горбунову отождествление умопомрачения со сновидчеством, усвоенное позднее Блаженным Августином («Soliloquia»), Фрейдом (в статьях о неврозах и психозах, написанных в 1923–1924 гг.) и иными мыслителями. Однако при всем родстве с философской беседой «Горбунов и Горчаков» – текст, подтачивающий устои речесмыслового канона, к которому как будто принадлежит. В восприятии Горчакова аргументы его противника непобедимо соблазнительны, как и соображения Сократа у Платона: «Твой довод мне бессмертие сулит! / Мой разум, как извилины подстилки, / сияньем твоих доводов залит – / не к чести моей собственной коптилки…» (2, 120). Это превосходство Горбунова в интеллекте побуждает Горчакова к сдаче собственной позиции, к подхватыванию – в главе «Разговор на крыльце» – чужого тезиса о власти слов («Жизнь – только разговор перед лицом / молчанья», 2, 127). Два безумия – опоэтизированное и обытовленное – перестают быть размежеванными: «„Как различить ночных говорунов, / хоть смысла в этом нету никакого?“ / „Когда повыше – это Горбунов, / а где пониже – голос Горчакова“» (2, 127–128). Именно страх параноика Горчакова потерять под напором убеждающей речи психический профиль в двойничестве заставляет его перевести диалог в насильственное физическое действие, влекущее за собой, судя по всему, смерть Горбунова: «Эй, Горбунов!.. на кой мне Горбунов?! / Уменьшим свою речь на Горбунова! ‹…› / Могилы исправляют горбунов!.. / Конечно, за отсутствием иного // лекарства…» (2, 121). Мы имеем дело с крахом диалогической истины, c торжеством агрессивной телесности над обменом идеями. Идеализация общения у Бахтина (его книга о Достоевском вышла вторым изданием в 1963 г.) оборачивается у Бродского (глава «Песня в третьем лице») тягостной обязанностью всех и каждого быть участниками словесных прений: «„И молча на столе сказал стоит“. / „И, в общем, отдает татарским игом“» (2, 112). Автор обрекается Бродским, как и Бахтиным, на исчезновение, но в «Горбунове и Горчакове» при этом рушится и сама коммуникация. У автора не потому нет места в диалогической речи, что он уступает ей себя, а потому, что она выливается в узурпирование его роли коммуникативным партнером, чем дальше, тем больше идентифицирующим себя с чужим, апроприируемым им словом.

Диалог, упраздняющий разум, приводит свое логическое (точнее: психо-логическое) развертывание к абсурду и подытоживается трагически – событием из сферы как раз того художественного жанра, которому Платон отказал в доверии в «Политейе» и перипетиям которого он противопоставил в своих драматизированных философских текстах диалектику сознания, отбрасывающего видимости ради вникания в эйдосы. Оставляя читателю в концовке поэмы возможность предположить, что Горбунов не убит, а только уснул, хотя бы его смерть и была сюжетно более вероятной, Бродский объединяет трагическую развязку с катарсисом, сопровождая эпизод, в котором Горчаков избивает Горбунова, репликами хора, составленного из пациентов и врачей психбольницы.

Перейти на страницу:

Похожие книги

От Шекспира до Агаты Кристи. Как читать и понимать классику
От Шекспира до Агаты Кристи. Как читать и понимать классику

Как чума повлияла на мировую литературу? Почему «Изгнание из рая» стало одним из основополагающих сюжетов в культуре возрождения? «Я знаю всё, но только не себя»,□– что означает эта фраза великого поэта-вора Франсуа Вийона? Почему «Дон Кихот» – это не просто пародия на рыцарский роман? Ответы на эти и другие вопросы вы узнаете в новой книге профессора Евгения Жаринова, посвященной истории литературы от самого расцвета эпохи Возрождения до середины XX века. Книга адресована филологам и студентам гуманитарных вузов, а также всем, кто интересуется литературой.Евгений Викторович Жаринов – доктор филологических наук, профессор кафедры литературы Московского государственного лингвистического университета, профессор Гуманитарного института телевидения и радиовещания им. М.А. Литовчина, ведущий передачи «Лабиринты» на радиостанции «Орфей», лауреат двух премий «Золотой микрофон».

Евгений Викторович Жаринов

Литературоведение
100 запрещенных книг: цензурная история мировой литературы. Книга 2
100 запрещенных книг: цензурная история мировой литературы. Книга 2

«Архипелаг ГУЛАГ», Библия, «Тысяча и одна ночь», «Над пропастью во ржи», «Горе от ума», «Конек-Горбунок»… На первый взгляд, эти книги ничто не объединяет. Однако у них общая судьба — быть под запретом. История мировой литературы знает множество примеров табуированных произведений, признанных по тем или иным причинам «опасными для общества». Печально, что даже в 21 веке эта проблема не перестает быть актуальной. «Сатанинские стихи» Салмана Рушди, приговоренного в 1989 году к смертной казни духовным лидером Ирана, до сих пор не печатаются в большинстве стран, а автор вынужден скрываться от преследования в Британии. Пока существует нетерпимость к свободному выражению мыслей, цензура будет и дальше уничтожать шедевры литературного искусства.Этот сборник содержит истории о 100 книгах, запрещенных или подвергшихся цензуре по политическим, религиозным, сексуальным или социальным мотивам. Судьба каждой такой книги поистине трагична. Их не разрешали печатать, сокращали, проклинали в церквях, сжигали, убирали с библиотечных полок и магазинных прилавков. На авторов подавали в суд, высылали из страны, их оскорбляли, унижали, притесняли. Многие из них были казнены.В разное время запрету подвергались величайшие литературные произведения. Среди них: «Страдания юного Вертера» Гете, «Доктор Живаго» Пастернака, «Цветы зла» Бодлера, «Улисс» Джойса, «Госпожа Бовари» Флобера, «Демон» Лермонтова и другие. Известно, что русская литература пострадала, главным образом, от политической цензуры, которая успешно действовала как во времена царской России, так и во времена Советского Союза.Истории запрещенных книг ясно показывают, что свобода слова существует пока только на бумаге, а не в умах, и человеку еще долго предстоит учиться уважать мнение и мысли других людей.Во второй части вам предлагается обзор книг преследовавшихся по сексуальным и социальным мотивам

Алексей Евстратов , Дон Б. Соува , Маргарет Балд , Николай Дж Каролидес , Николай Дж. Каролидес

Культурология / История / Литературоведение / Образование и наука