Но вот я слышу, по лестнице подымается дорогая моя бабуся! Узнаю ее по замедленным, трудным шагам, по слышному издали дыханию, отягченному одышкой, — сердце у нее очень больное. Она не сразу открывает дверь, поднявшись по лестнице, стоит некоторое время, успокаивая сердце. Наконец, дверь заскрипела, отворяясь, звякнули тазы, в которых бабуся носит корм курам, и квартира стала живой, нестрашной.
— Ага! Двери заскрипели! Тазы загремели! Это ты пришла! — кричу я на бегу. Налетаю на бабусю, тыкаюсь головой в холодное пальто, — морозом пахнет и курицами.
— Кур кормила, да?
— Ой, да погоди ты, не отдышусь; — слабым голосом говорит она и присаживается на табуретку. — Ты вон лучше по воду сбегай да поживей. Сейчас отец с матерью придут.
Неохота мне надевать сырые внутри валенки на сухие чулки, неохота идти на темную холодную улицу. Но что делать?
Я беру легкий подойник из белой жести, большие ведра мне еще не дают.
— Эй, — кричит мне вслед бабуся, — на, возьми фонарик! Темно сейчас… Да зря не жги, смотри!
Вот так повезло! Фонарик мне никогда не дают, батарейки к нему покупают в Казани, туда ездят редко, да они не всегда и там бывают.
Фонарик служит только бабусе, когда она вечером ходит проведать корову или кур.
И вот он, маленький, тяжеленький, в моей руке! Эх, жалко, Шурка не видит!
Живая вода
Вода у нас рядом. Прямо перед домом в овраге ключ. В склон оврага вбито бревно с просверленной сердцевиной, оттуда течет вода. Сейчас все завалено снегом, лишь самый конец деревянной трубы темнеет да исходит чуть заметным парком. Я встаю на колени, чтоб подставить ведро под ключ. Приходится опускать его в колодец, образовавшийся в толще снега и льда под струей. Она несильная, но зато неутомимая, не замирает ни летом, ни зимой, ни днем, ни ночью. Да, приходится встать перед ней на колени, а летом женщины, не сгибаясь, с плеча, подставляют под ключ ведро на коромысле.
Но прежде, чем опустить ведро, я играю с фонариком. Вожу его тихим лучом по стенкам колодца и смотрю, как словно бы плавятся в свете округлые отполированные неровности ледяных стенок, как ослепительно вспыхивает темная струя воды, когда ее рассекает луч, будто меч. Потом я подымаю голову и смотрю по сторонам, и мне кажется, что я внезапно ослепла: кругом темно, как под черным папиным тулупом.
И я снова склоняюсь к моей ледяной чаше с водой и светом.
Воды в колодце совсем мало, она убегает, просачиваясь под снег, под лед, у нее тайный ход отсюда, из тесноты. Она лишь слегка покрывает дно. Как удивительно видеть живое летнее песчаное дно сейчас, когда кругом нигде нет земли, один снег! Под лучом фонарика белые камешки, темная галька играют, как драгоценные камни. Вода трогает их, пошевеливает, оранжевые осколки кирпича подрагивают, как живые.
Песчинки поскакивают, попрыгивают — на них блестки какие-то… Постой-постой! Это не просто игра света и воды — это что-то такое…
Может, это золотой песок?! Сердце у меня замерло. Я, погасив фонарик, сую его в карман и загребаю со дна горсть мокрого песка с камешками и землей, и только хочу ссыпать все это в варежку, как вдруг кто-то хватает меня за воротник и вопит противным голосом: «Ага, попалась, которая кусалась!» Это Колька Зайкин, наш извечный враг. Я терплю все, пока не засовываю варежку с драгоценным песком в карман, и Колька еще успевает сыпануть мне в лицо снега и ударить по шее.
Но вот я на ногах. Я готова растерзать Кольку, хотя по не обговоренным никем, но всем известным правилам нам, «тоненьким жердям», полагалось убегать и прятаться от «людей кырмыска, толстых-стариков». Схватив ведро за дужку, я с размаху луплю Кольку по башке. Жалко, он в шапке, а то бы здорово зазвенело.
Кольке, конечно, не больно, — подойник легче перышка, и звону не так уж много, но Колька ошеломлен таким нарушением правил войны. Он кубарем катится вниз по склону и оттуда грозит: «Вот пойдешь с водой!»
— У-у! Людь кырмыска, толстый старик! — отвечаю я ему.
— У-у! Тоненькая жердь! — ругается Колька.
Я стараюсь кричать громче, может, Шурка услышит, но где там, — она, наверное, дома, а рамы на окнах двойные… Делать нечего.
— Как только подойдешь — оболью, — обещаю я Кольке и бегу вниз, обливая свои валенки.
Может, я бы и, не пришла с водой в этот раз и Кольке влетело бы за промокшую одежду, но, на наше счастье, шел с конного двора сам Колькин отец и, постыдив его, — «Эх ты, с девчонкой связался!» — увел с собой.
Я пришла домой под звуки труб и горнов, поющих о моей победе, но бабушка их не услышала, конечно. Она не хуже Кольки набросилась на меня:
— Ах ты, господи! Явилась-таки! Да тебя только за смертью посылать! Мать с отцом сейчас придут, а самовар налить нечем. Горе ты мое луковое. Побежала-то как резво, и на тебе! Пропала!
Но у меня в кармане лежал песок! И я даже не обиделась на бабушку. Что поделаешь, если она никак не может понять, что у нас с ней время неодинаково идет: здесь у нее долго идет, а там, где я, — очень быстро. Что ж тут поделаешь? Пожалуйста, ругай.
Золотой песок
Золотой ли песок?