Ленька побурел. Опять скрипел; Галка, довольная, только наблюдала за ним.
— Девка бедовая. — Андрей протер кулаком мокрые от смеха глаза. — Помню, видал… За такую не грех и бока намять другу.
Во дворе послышался голос — протяжный, женский. Галка выглянула.
— Денисиха что-то кличет. Вышла, притворив за собой дверь.
— Ну и язва Галка эта…
Андрей почмокал потухшую сигарету. Искал по карманам зажигалку и еще дольше вертел колесико — не зажигалась..
— А шифровку я уже составил, — сказал он, поправляя фитиль.
Ленька ничего не ответил на это. Глянул на него повеселевшими глазами и начал рассказывать ту «побаску» насчет немецкой зажигалки и русского кресала, что слышал от Сеньки в Кравцах. Может, и знал Андрей тот анекдот, да виду не подавал, смеялся искренне.
С жалобным визгом рванулась старенькая дверь. На пороге — Галка. Губы синие, а шея, щеки — в бурых пятнах. С трудом расцепила зубы:
— Верку схватили… Коменданта застрелила… Андрей повел шеей — воротник вдруг сдавил; у Леньки побелело лицо, будто выжали из него всю кровь.
Выяснилось: убит не комендант, а проезжий офицер. Случилось утром, в Сенькину смену: он стоял на посту возле комендатуры. Своими глазами видал и офицера. Даже угощал тот его сигарой. Узнав, что Сенька из хутора Кравцова, он достал потертый с замочком-молнией блокнот, заглянул в него и, добродушно подмигивая красным веком, передал их счетоводше, Марии Степановне, привет.
— От Франца, скажи. Да она еще помнит…
Сенька удивился, провожая взглядом до ступенек его широкую, обтянутую мундиром спину: откуда, мол, знает счетоводшу? И не успел скурить сигару до золотой этикетки, как услыхал выстрел. Раздалось в помещении; тотчас захлопали двери, послышался топот. Сорвался с крыльца и грузный баварец, стуча каблуками по коридору. Сенька — за ним.
Возле обитой жестью двери уже толкалось все население этого дома. Комендант, офицеры и их денщики, солдаты из охраны, повар в белом огромном колпаке и с широким, как лещ, ножом. Раздвинулась толпа. Вера! Сенька от неожиданности прижался к стенке.
Веру вели двое, заломив руки за спину. Была она в белом, розами, платье. Растрепанная коса болталась на груди, касаясь колен. Сенька даже лица ее не разглядел. Оттуда вытащили и того офицера, Франца. Ноги в блестящих сапогах безжизненно скребли пол, кудрявая рыжеволосая голова свисла, по чисто вымытым, выскобленным добела доскам тянулась вслед цепочка кровяных пятен.
Повар, тычась к каждому распаренной мордой, указывал выпученными глазами то по коридору, куда увели Веру, то в сторону приемной, куда протащили Франца. Никто ничего не отвечал, все пожимали плечами. Шепнул что-то на ухо ему баварец. Повар замотал сокрушенно колпаком, пробуя пальцем лезвие ножа.
Просигналила на улице машина. Вспомнил Сенька, что он постовой, выскочил к калитке. В нее входил станичный врач, Глухов. Гладко зализанный длиннолицый лейтенант-эсэсовец нес за ним кожаную сумку. Торопил в спину.
Сенька посторонился. С недоумением глядел на непокрытую седую голову врача (он знал его дочь, Катюшу, — учились вместе).
Подкатила красноколесая тачанка. На ходу выпрыгнул Качура, за ним Степка Жеребко. А погодя из-за угла почты вывернулся Ленька. Шел он посредине улицы, вдев руки в карманы. На Сеньку не глядел.
Глава двадцать седьмая
Смута на душе у Мишки. Конец тяжким раздумьям; тянулись они день за днем, насмерть сцепленные и одинаковые, как звенья ржавой многопудовой цепи. Оборвались, пали. Нет вины его-ни в гибели друга, ни в том, что сам остался жив. А легче не стало. Змеей вползло в душу что-то холодное, скользкое и уютно свернулось там калачиком. То в холод, то в жар бросало при мысли, что комендант, белогвардеец, фашист — родной отец Петьки, брата.
Память, как в наказание, подсказывала… Робкий стук в дверь. На пороге — военный. Темно-синяя короткая шинель, такого же цвета звездастый шлем. Лицо бровастое и румяное от мороза. Губы строго подобраны, кривятся… Не утерпел — улыбнулся. Петька! (Опрометью бросился тогда Мишка на шею брату.) И вчерашний стук в дверь. На пороге — этот… Такое же бровастое, широкоскулое лицо… И особенно глаза — живые, блескучие…
До боли сжалось сердце. Сколько помнил Мишка, ни мать, ни отец словом не обмолвились об этом в семье. Да и сам Петька не знает ничего.
И еще вспомнилось… Ехали они в вагоне. Втроем. Перебирались из Свердловска в Минск. (Отец был уже там.) Кто-то из соседей по купе выразил вслух сомнение, что они с Петькой родные братья: непохожи. И словно в оправдание, тот же голос неуверенно спросил:
— Старшой, чай, в отца?
— В отца, — согласилась мать.
Туманен и далек был ее взгляд, обращенный в окно. Кажется сейчас Мишке, что она даже вздохнула тогда тяжко…
Сидел Мишка на камне, приваленном у ворот. Камень ноздреватый, позеленевший от давности, наполовину вошел в землю. Кем он сюда доставлен и когда — неизвестно. Сама бабка не помнит этого. Лежит и лежит, мешает только при нужде отвернуть до отказа створку ворот. Скоблил Мишка ногтем зелень с него, а сам тупо глядел на сбитые носки полуботинок.