Этот-то Ферри, только что мы успели успокоиться от предыдущего случая, приходит весь впопыхах; объясняет, что он не успел почему-то, вместе с отрядом своим, перебраться в Кремль, где назначен был сбор обозным войскам, и что должен один идти туда, но боится казаков на больших улицах, а другой дороги не знает, и потому нельзя ли нам указать ему, где бы можно было пробраться туда, минуя по возможности большие улицы.
Что было делать! Жалко было не помочь бедному малому, который еще так недавно заставлял всех хохотать своей добродушной веселостью, да и опасно было взяться в проводники; растолковать же ему дорогу по пустырям и переулкам было невозможно — он бы никогда не понял. Но кучер наш Иван Герасимов, настоящая русская, добрая натура, какою она обыкновенно является, если не прошла по ней скребница искажающего угнетения, — Иван, который и сам зачастую проводил весело время с Ферри, в полумимических разговорах и шутках, — лишь только понял, в чем дело, тотчас вызвался помочь своему знакомцу из-под Ватикана и повел его задами, через огороды к Корсакову саду, а потом по Трубе (тогда еще действительному каналу, хотя очень мелководному, который был выложен белым камнем)[108]
, то есть вдоль нынешнего Цветочного бульвара и известной Волчьей долины.«Ну что, Иван, проводил?» — спрашивали его, когда он воротился. «Проводил до Иверской, — отвечал Иван как-то мрачно, — там уж попались ему свои — видно, тоже идут в Кремль». Когда таким образом он удовлетворил любопытство всех и каждого о выполненном им, по тогдашним обстоятельствам опасном подвиге, пошел он в кухню и стал на лавку отдыхать. Я тоже за ним; мы были друзья. «Эх, граф-чик! (так звал он меня из ласки). Ведь чуть-чуть не согрешил! Иду сзади его, да и думаю: что это я врага-то своего сберегаю? — а рука-то с дубинкой так вот и поднимается, чтобы шарахнуть в ухо-то, да прямо в Трубу! Да уж, видно, Бог его помиловал; жалко что-то все было. Как побежал он от меня, завидемши своих, так уж и я обрадовался, что Бог беду пронес, — одначе обернулся, сказал мне: адью[109]
». Таким образом великодушный Иван совершил за один раз два подвига, а сам не признал ни одного.Время, непосредственно за этим следовавшее, осталось у меня в памяти как-то слабо. Помню, что вдруг погрузилось все в какое-то мертвенное молчание. Одни боялись, что французы опять вернутся, другие потрушивали казаков. Сколько времени продолжалось так, не знаю. Должно быть, вскоре вошла в город легкая русская кавалерия: отец тотчас пошел смотреть, взявши и меня с собою. Как теперь гляжу: начиная с Каретного ряда, виднелись одни обгорелые стены и торчали закоптелые остовы труб посреди безобразных груд обвалившихся кирпичей и мусора; по Петровскому бульвару стоял Изюмский гусарский полк, в красных ментиках. По улицам валялись трупы лошадей, а около них теснились стаи собак, рвавших из них внутренности, — из иной лошади слышался только лай на подлетавших к трупу ворон.
Вскоре стала славная зима со снегом и морозами, и к общему невыразимому восторгу пронесся слух, что открылся рынок. Дядя тотчас был отправлен, вместе со мною, за покупками. Мы накупили ситников и колбасы и на дороге домой совершенно насытились за все долготерпенье. Только где открыт был этот первый рынок, не помню — помню, что на площади стояли воза с разными съестными припасами, а между прочим и с обувью, сапогами и чулками.
После этого жизнь наша потекла очень однообразно, и что делалось в городе, как он стал опять наполняться, как воротилось все к прежнему порядку — об этом не осталось у меня никакого воспоминания кроме того, как некоторые из знакомых наших, уезжавших из Москвы, воротились и стали навещать нас; но о чем с обеих сторон рассказывалось, не знаю: потому что разговорам этим предпочитал я кататься на лубке с горы, в саду, с предлинным, отлично устроенным раскатом, служившей постоянным времяпрепровождением не только для нас с Павлушкой, но и для больших.
В марте 1813 года мы уехали в Орловскую губернию.
Воспоминания старожила о 1812 годе
в Странноприимном доме
графа Шереметева в Москве
Около половины августа 1812 года, то есть недели за две до вступления французов в Москву, были собраны церковная утварь, ризы, белье и разные заведению принадлежащие вещи, положены в темном подвале под залой Совета и закладены кирпичом. Все спрятанные вещи уцелели. В это же время многие богаделенные взяли свои виды и разошлись, а слабые, не имевшие пристанища и родственников, были переведены в Екатерининскую больницу. Больные из больницы были также распущены, и слабые перевезены вместе с богаделенными. Чиновники, доктора и духовенство оставили заведение и разъехались. Остались только канцелярский служитель Назаров, швейцар (араб), а также сидельники, сиделки, прачки и рабочие.