На этом обрываю, ибо не эмигрант, но боли и тоски в душе у Владимира Луговского немало: не все было лучезарно на родине, скажем так мягко…
Кленовый лист вдогонку
Казалось бы, поставил точку. В последний момент вдруг наткнулся еще на одно прекрасное стихотворение о падающем кленовом листе (они такие красивые!) Дмитрия Кленовского и без этих строк уже не смог представить эту книгу. Вот это стихотворение:
Коротко об авторе. Дмитрий Кленовский
(настоящая фамилия Крачковский. 1893, Петербург – 1976, Траунштейн, Германия). Сын известного художника-пейзажиста Иосифа Крач-ковского. Учился в петербургской гимназии, где директором был Иннокентий Анненский. С отцом часто бывал за границей.Стихи писал с детства, а потом неожиданно прекратил: 1920-й год – не до стихов. Жил в Харькове. После войны попал в число перемещенных лиц и под угрозой высылки в СССР, в ГУЛАГ, на смерть, в 1945 году остался на Западе. В конце жизни тяжело болел, ослеп. После его смерти близкие издали его книгу «Последние» (1977).
На этой щемяще воспоминательной ноте и закончим третий ряд.
Писать книгу, сочинять, делать – дело нелегкое, тем более – на тему эмиграции, людской трагедии. И поэтому сон автора тревожный, беспокойный, нервный. И какие-то фигуры и лица постоянно снятся. Вступают в разговор, кричат, требуют: «А подать сюда судью Ляпкина-Тяпкина! Пусть разберется, кого нужно представить, а кого нельзя…» Тут же возражения, крики: «Я считаю так!» – «А по-моему, надо эдак!» Короче, «шумим, братцы, шумим!» – как восклицал один грибоедовский персонаж.
А тут во сне возник Шаляпин и своим прекрасным басом с укоризной спросил: «А меня-то забыли? А я ведь эмигрант!» И тут же то ли спел, то ли продекламировал некогда написанные им стихи в Италии:
В ночной сумятице чего только не увидишь и не услышишь! В сонной кутерьме жалуются все, даже Лурье. Тот, который Артур Лурье, он же Наум Израильевич, композитор, что вел в эмиграции рубрику «Концерты в Париже», а в Америке сочинил множество музыкальных произведений.
Кто-то во сне появляется новый, потом другой, третий, – все шумят, жалуются на жизнь, на маленькие гонорары, на то, что кто-то кого-то не любит, а кто-то кого-то ненавидит. Шум, гам, неразбериха.
– А меня в книгу вставить забыли? – грозно вопрошает историк Кизеветтер. – Меня тоже выдворили из России на «философском пароходе» в сентябре 1922 года. В эмиграции я выступал с лекциями по русской истории и культуре в городах Чехословакии, Германии, Югославии, да с таким успехом, что, как писали газеты, мне могли позавидовать звезда балета Анна Павлова и певец Шаляпин…
– Полноте, Александр Александрович, – парировал я во сне. – К сожалению, всех не упомнишь и всех в книгу не вставишь. Книга – это как Ноев ковчег, не всех в него уместишь.
– Не всех! А надо! – завизжал кто-то.
И тут автор проснулся в холодном поту. Встал, выпил кофейку, достал пишущую машинку «Олимпия» и приступил к последующей главе. Спокойно. Рассудительно. Выборочно. Невзирая на крики и подсказки.