– Все они врачи, – сказала она, – все трое, как и мы с мужем. Думаю, так захотели они сами, но как знать? Мой старший… что ж… в прошлом году, тридцати шести лет, он умер. Только что окончил ординатуру, его специальностью была радиология. Рак печени, сгорел моментально. Просто что-то невозможное – пройти через такое, видеть, как умирает твой сын. Он был женат, его дочке тогда было три года. Что-то невозможное; до сих пор кажется невозможным. Остальные двое – один в Калифорнии, другой в Нью-Йорке. Это младшие. А муж со мной в Филадельфии, точнее, мы в окрестностях Филадельфии живем, он кардиолог, тоже только что ушел на пенсию.
На нас навалилось молчание.
– Ну а вы? – сказала она. – Расскажите, почему Брюссель? Странное место для отпуска зимой!
Я улыбнулся.
– Выбор стоял между Брюсселем и Косумелем, – сказал я, – но я не умею нырять с аквалангом.
– Итак, – сказала она, – вот домашний телефон Грегуара. Они, знаете ли, люди доброжелательные, не зазнайки. Я проведу там шесть, а может, и все восемь недель. Заходите как-нибудь, пообедаете с нами.
Я поблагодарил за приглашение и сказал, что подумаю. И, разглядывая листок, на котором она записала телефонный номер, задумался о парижском метро, этом воплощении оптимизма и прогресса; и о древнем египетском городе, который тоже называли Гелиополисом, пока барон Эмпен не выстроил свою версию; и о подземном транспорте: мы, миллионы человек, перемещаемся по подземным городам в толще земли, живем в эпоху, когда преодоление огромных расстояний в толще земли впервые вошло для людей в норму. А еще задумался о бессчетных мертвецах в забытых городах, некрополях, катакомбах.
Пилот объявил – по-английски, по-французски и по-фламандски – о заходе на посадку, и, когда мы рассекли нижнюю пелену облаков, я увидел раскинувшийся на низменности город.
Майкен, хозяйка брюссельской квартиры, вызвалась за дополнительные пятнадцать евро приехать за мной прямо в аэропорт. Сказала по телефону, что альтернатива – либо такси за тридцать пять евро, либо общественный транспорт, но там есть риск, что мне обчистят карманы. Итак, когда я прибыл ночным рейсом, она ждала в зоне прилета с табличкой, на которой было написано мое имя. Ее осветленные волосы топорщились, как желтая сахарная вата, – казалось, порыв ветра может сорвать их с головы и унести. Я попрощался с доктором Майотт и, направившись к Майкен, замахал ей рукой, пока она не заметила. Ей было лет пятьдесят с небольшим, держалась она приветливо, но ее цепкая деловая хватка проявлялась отчетливо, и позднее, когда мы просматривали договор краткосрочной аренды – страницу за страницей пустопорожних юридически-правовых подробностей, – это качество оказалось ее единственной, если не считать пышной шевелюры, отличительной чертой, заметной со стороны.
– По первоначальному замыслу, – сказала она на выезде из аэропорта, – Брюссель должен был стать в равных долях фламандским и валлонским. Теперь, конечно же, уже не так, – продолжала она, – теперь он на девяносто пять процентов валлонский и вообще франкоязычный, на один процент фламандский и на четыре процента арабский и африканский. – Она хихикнула, но поспешила добавить: – Это подлинная статистика. А французы – лодыри, – сказала она, – терпеть не могут работать и завидуют фламандцам. Это я вам говорю на случай, если от других вы такого не услышите.
Я посмотрел в окно и мысленно пустился бродить по пейзажу, припоминая ночной разговор с доктором Майотт. Увидел ее в сентябре 1944‑го: ей пятнадцать, сидит на валу, озаренная брюссельским солнцем, ошалевшая от счастья, потому что захватчики убрались восвояси. Я увидел Дзюнъитиро Сайто в тот же день: ему тридцать один или тридцать два, он тоскует в лагере интернированных, в душной комнате за забором в Айдахо, вдалеке от своих книг. Где-то в других точках планеты в тот день находились все мои деды и бабки, все четверо: и нигерийские, и немецкие. Трое из них не дожили до сегодняшнего дня – это я знаю точно. Дожила ли четвертая – моя Ома? Я увидел их всех, даже тех, кого в реальности никогда не видел, увидел их всех в полдень того сентябрьского дня шестьдесят два года назад, и их глаза были открыты, но всё равно, что зажмурены: судьба щадила их, и они не видели ни предстоящих пятидесяти жестоких лет, ни – слава богу – почти ничего из уже происходящего в их мире: ни заваленных трупами городов, лагерей, берегов и полей, ни неописуемого всемирного хаоса, бушующего в ту самую минуту.