– Я упомянула об этой больнице только потому, что недавно была в ней на нескольких консилиумах, – сказала она. – Я на пенсии, но захотелось поучаствовать в каком-нибудь волонтерском проекте, так что в Гарлемской больнице я бывала. – И добавила: – Я только что слегка несправедливо отозвалась о нигерийцах, должна сказать, что ординаторы из Нигерии – превосходные специалисты.
– Ничего, не волнуйтесь, – сказал я, – мне случалось слышать отзывы намного похуже. Но скажите-ка: в Гарлемской больнице среди ординаторов почти нет американцев, так?
– Ну-у, несколько наберется, но в целом вы правы: там много африканцев, индийцев, филиппинцев, и коллектив замечательный, серьезно. Некоторые из них, выпускники зарубежных университетов, подготовлены намного лучше, чем те, кто учился по американской системе; например, диагностикой обычно владеют на высочайшем уровне.
Дикция у нее была четкая, акцент – лишь со смутными нотками чего-то европейского. Она сказала мне, что училась в Лувене.
– Но чтобы стать там профессором, необходимо быть католиком, – сказала она со смешком. – Для атеистов типа меня это не так-то просто; а я всегда была неверующей и навеки ею останусь. В любом случае, он лучше Брюссельского свободного университета, где никто не сможет достичь хоть малейших успехов в своей профессии, если он не масон. Я не шучу: университет основан масонами и до сих пор остается чем-то вроде масонской мафии. Но Брюссель мне нравится, он мне до сих пор родной, даже спустя столько лет. У него есть свои плюсы. Например, расовый дальтонизм, которого нет в Штатах. После выхода на пенсию я каждый год провожу там три месяца. Да, у меня есть своя квартира, но я предпочитаю останавливаться у друзей. Дом у них большой, на юге города, в Юкле. А где собираетесь поселиться вы? А-а, да-да, в принципе недалеко, просто пойдете от парка Леопольда на юг и уткнетесь в тот район. Будь у вас карта, я бы показала.
Затем, как если бы разговор о Брюсселе тихонько приотворил дверь ее памяти, она сказала:
– Во время войны Бельгия повела себя глупо. Я хочу сказать, во время Второй мировой, а не Первой; я родилась, когда Первая уже осталась в прошлом. Первая мировая – это была война моего отца. Но Вторая мировая началась, когда я была на пороге переходного возраста, и эти проклятые немцы – я помню, как они явились в город. В сущности, во всем виноват Леопольд III: заключил альянсы не с теми или, лучше сказать, отказался заключать альянсы – думал, обороняться будет нетрудно. Старый дурак! Был канал между Антверпеном и Маастрихтом, знаете ли, и линия бетонных укреплений, и считалось, что это непробиваемый заслон – та пресловутая линия. Предполагалось, что многочисленную армию слишком трудно перебросить по воде. Но у немцев, естественно, были самолеты и парашютисты! Им понадобилось всего восемнадцать дней, и нацисты пришли строевым шагом и остались, словно паразиты. День, когда они наконец-то ушли, день, когда для Бельгии закончилась война, был самым счастливым днем моей жизни. Мне было пятнадцать, и я помню тот день во всех подробностях, и никогда, пока я жива, не забуду тот день, и никогда не буду счастливее, чем в тот день. – После этих слов она умолкла, протянула мне руку и сказала: – Наверно, мне следует представиться: Аннетт Майотт.
А затем продолжила – как бы нырнула в глубины памяти, рассказала мне о днях своего детства, как трудно жилось в войну, как Леопольд III выторговывал у Гитлера улучшенные пайки, как всё это привело к опустошению сельской местности: по ландшафту рассыпаны фигуры тех, кто отстал от своих частей, они ходили по домам, умоляя накормить и приютить; о том, как она остановилась на медицине и как затем училась на хирурга: в те времена это был необычный выбор для женщины. Не знаю, как это получилось, но, пока она рассказывала, я различал в ней черты той целеустремленной девушки.
– Наверно, вы проявили упорство, – сказал я.
– О, нет-нет, о подобных вещах не думаешь в таких терминах, – ответила она, – просто осознаёшь, что именно должна сделать, идешь и делаешь. В сущности, у тебя нет возможности помедлить и саму себя похвалить, поэтому «упорство» – нет, я бы так не сказала.
Я кивнул. Я слушал ее с ощущением, что объективный факт ее возраста – если в конце войны ей было пятнадцать, значит, она 1929 года рождения – косвенно взаимосвязан с фактом ее огромной умственной и физической жизнестойкости. Тут пришли бортпроводники забрать подносы, и доктор Майотт снова раскрыла книгу. Я притушил лампу над своим креслом и, прикрыв глаза, вообразил, как проносится под нами ледяная ночная Атлантика.
Несмотря на усталость, спал я урывками и через несколько часов проснулся снова, с затекшей шеей. Доктор Майотт, наверно, тоже спала, но, пробудившись, я вновь застал ее за чтением. Я спросил, как ей книга.
– Да, хорошая, – сказала она, кивнув, и вернулась к чтению.
Я намекнул жестом, что мне нужно в туалет, и извинился за беспокойство. Она вышла в проход; вернувшись, я увидел ее стоящей на том же месте.