Та беседа дома была, насколько я помню, последним случаем, когда мать и я разговаривали в какой-то мере по душам. Те несколько часов представляли собой время, изъятое из хода времени. Потом нас снова окутало молчание, чуть менее напряженное молчание, позволявшее нам обоим отдаться скорби врозь: она – своей, я – своей. Но молчание вновь приобрело нехороший оттенок и по прошествии нескольких месяцев переродилось в разлад, который так и не уладился.
После похорон отца я рвался обратно в школу. Я не строил из себя беспомощного сироту – мне самому было бы противно. Поразительно, сколько моих одноклассников тоже прошли через это – жизнь их родителей оборвала болезнь или авария. А жизнь отца одного из моих близких друзей – казнь после неудачного военного переворота 1976 года. Друг никогда об этом не говорил, но носил в себе воспоминание, как незримый почетный знак. В том учебном году мне именно что хотелось почувствовать себя в школе хоть сколько-нибудь своим среди своих, и утрата, как ни парадоксально, этому способствовала. Я ушел с головой в занятия военным делом, общеобразовательные предметы, физкультуру, в ритмические чередования самоподготовки и ручного труда (мы вооружались мачете и косили траву, трудились на школьных плантациях кукурузы). Не по думайте, что мне нравился процесс труда, – ни капельки, но в работе я обретал что-то неподдельное, что-то впору моему нраву. А затем в этот серьезный настрой, проявление этакого мужества, как я мнил, вторгся один инцидент: в то время он казался несправедливо-трагичным, но с высоты прожитых лет выглядит комично.
Началось всё в столовой, после полдника, когда объявили тихий час. Я, как обычно, вернулся в казарму. Впереди были два часа послеполуденного отдыха, к которому я успел мало-помалу привыкнуть. На первом курсе я в эти часы не находил себе места – не мог понять, как человек может добровольно спать днем, – но к третьему курсу тихий час стал долгожданным штилем, передышкой от напряженных занятий. Спали мы на многоярусных койках без москитных сеток. Младшекурсников, болтавших между собой или не желавших спать, при необходимости наказывали, а одному мальчику, который счел тихий час идеальным временем для мастурбации, вмиг указали на место – староста стукнул его разок тростью, и готово. Все приучились засыпать, когда прикажут. Но в тот день шум поднял меня с койки, когда до конца тихого часа оставалось еще долго. Я услышал, что кто-то выкрикивает мою фамилию, и спрыгнул с койки. Кричал младший уорент-офицер Мусибау. Наш учитель музыки, живший в служебной квартире недалеко от спальных корпусов.
Он схватил меня за воротник и выволок на середину огромной казармы. Он просто очумел от ярости, и я немедля стал мысленно искать причину. Но терялся в догадках: насколько я мог припомнить, неделя была самая заурядная. Вокруг собралась толпа. Мусибау был тщедушный; почти все старшекурсники были выше него, а я, четырнадцатилетний, не уступал ему ни ростом, ни шириной плеч. Он славился припадками ярости, и мы за глаза прозвали его Гитлером. Как получилось, что он стал учить школьников музыке? Наверно, когда-то его прикомандировали к Военно-оркестровой службе нигерийской армии. Элл Кинг, говорил он, – это лидер Франса Шубы [28]
. На его уроках никогда не слушали музыку, никогда не играли на музыкальных инструментах, а наше музыкальное образование сводилось к зубрежке фактов: дата рождения Генделя, дата рождения Баха, названия песен Шуберта, последовательность нот в хроматической гамме. Никто из нас не имел ни малейшего понятия, что такое хроматическая гамма и как она звучит, – в лучшем случае мы смутно догадывались, как правильно отвечать на экзаменах.«Чертов шпак! – сказал он. – Своровал мою газету, бессовестный гаденыш!» Вокруг тихо присвистнули, когда ладонь Мусибау звонко стукнула меня по затылку. Я застыл в немой растерянности. За каждым моим движением следили дюжины глаз, и я осознал всю кошмарность ситуации. Но когда Мусибау сказал оскорбленным тоном, что кое от кого услышал – мол, его проинформировали, что именно я украл из столовой его газету, – колючая боль в груди унялась. Меня с кем-то перепутали. Всё кончится хорошо.
И тут подошел наш староста, только что обыскавший мои вещи, – подошел, размахивая газетой. Он нашел ее рядом с моей сумкой, под моей койкой. Ее мне не подсунули; я сам ее туда положил. Я ее полистал, ничего интересного не нашел и уронил под койку. Под сверлящими взглядами на этом допросе, чувствуя, как врезается в шею воротник, стиснутый пальцами Мусибау, внезапно ощутив, что я совершенно одинок, я только теперь нашел причинно-следственную связь между предполагаемой кражей и своими действиями. В тот день после полдника я увидел на скамейке «Дейли конкорд», кем-то выброшенную за ненадобностью, и принес в казарму. Вот в чем моя промашка. Мысли помутились, и я принялся умолять и оправдываться, пока еще один удар не заставил меня умолкнуть.