Наверное, в городе не было ни одного человека, кто не говорил бы свободно на трех языках. Ладино, турецкий и греческий составляли гармоническую тонику, а в нее вплетались подголоски болгарского, албанского, французского, итальянского, арабского и русского. Языки перетекали друг в друга, оставляли слова и выражения, обогащали друг друга, как море обогащает берег диковинными раковинами, а берег платит долг забытыми на пляже детскими игрушками. Оптимисты утверждали, что это идет языку на пользу, а грустные педанты сетовали на его загрязнение. В школах учили Алиф-ба, турецкий алфавит. Прижилось русское слово “бабушка”, время от времени заменяемое болгарским “бабу”, голодные дети требовали еды на ладино. Городские евреи называли муэдзинов
Дружи с хорошими, и сам станешь хорошим.
Османские правители приняли под свое крыло тех, кого христианский мир хотел уничтожить. Салоники накрывала одна волна беженцев за другой. И первое, что делали вновь прибывшие, – строили свою синагогу и основывали свою общину. Во времена юности Видаля Коэнки в городе было множество синагог и столько же общин. Катрин добросовестно их выписала.
Около сорока.
Не осталось ни одной. И языка, на котором говорил Видаль, уже не существует.
Катрин сделала несколько шагов, остановилась, вернулась к цветочному магазину и опять наклонилась над ведром с мимозой. Почему-то ей показалось, что это запах даже не мимозы, а того времени, времени Видаля. Город Фессалоники открыт для нее и застегнут на все пуговицы, смотрит на нее с холодной улыбкой отторжения и чарует. Каждый шаг по его закоулкам провоцирует встречный шаг в закоулки ее души. Она сама становится частью жаркого, давящего дыхания южного солнца и освежающей и освобождающей ночной прохлады. Город провоцирует нежность и почти наркотическую зависимость. Она совсем недавно приехала, скоро надо уезжать. Но, еще не уехав, ей уже хочется сюда вернуться. И… невозможно унять приступы гнева и отчаяния, невозможно привыкнуть к мысли, что под той улицей, на которой она стоит, была другая улица. А на месте этих домов были другие дома, где играли другие дети, – и все это оказалось стертым с лица земли за какие-то восемьдесят лет. Забыты и жизнь людей, и их смерть. Оттого и бессильный гнев – любое название улицы не более чем повязка на глазах при игре в жмурки, а людям уже не слышны томительные и страстные стоны звучавших здесь когда-то испанских мелодий.
На полпути к архиву у Катрин внезапно возникло ощущение: она тонет. Странное, удивительное, но и само собой разумеющееся чувство: началось погружение в пучину, а глубина неизвестна. И что она там, в этой бездне, найдет – тоже неизвестно. Тонет? Да, тонет… Но поймет ли это случайный прохожий, если она попадется ему на глаза? Вряд ли он что-то увидит. Ну и что? Женщина куда-то спешит, ускоряет шаг. Или никуда не спешит, просто увеличивает нагрузку в целях окончательного оздоровления организма. Или просто добирается из пункта “А” в пункт “Б”.