А может быть, Видаль стоял на
Ликовал ли ее дед тоже? Этого она не знает и никогда не узнает. Ему было восемнадцать лет – вот и все, что ей известно. И это как раз в тот день время, вопреки всем законам природы, повернулось от настоящего к прошедшему.
Ни стосковавшаяся по свободам толпа на площади, ни новые властители (и старые тоже, они внимательно наблюдали за происходящим из своего дворца в Стамбуле) – никто из них не понимал: то, что они приняли за эликсир жизни, очень скоро обернется смертельным ядом. Никто – ни вожди младотурков, ни ликующие испанские евреи, ни восторженные мусульмане, ни христиане. Среди них, между прочим, тоже попадались идеалисты.
Камуфляж оказался настолько безупречен, что даже его авторы не понимали, что это камуфляж.
Первые четыре года пенились всеобщей эйфорией. Образовывались профсоюзы, одна за другой появлялись новые газеты, женщинам дали право на образование, религию попросили вернуться в храмы, мечети и синагоги. Перспектива новых знаний и новых успехов вырисовывалась все яснее. Но на горизонте сгущались свинцовые – в буквальном смысле – тучи: собиралась гроза войны. Младотурки усиливали армию. Христиане и евреи тоже подлежали призыву.
Надо было уезжать. Мир сужался, темнел и упрощался. Лидеры не уставали повторять тезисы Французской революции, мечтали о возрождении Османской, теперь уже Турецкой, империи – еще более могущественной и прекрасной, чем раньше. Их сторонники бродили ночами по городу, возбужденные ракией и верой в будущее – в переменных пропорциях. Одной такой группе попался на глаза старый еврей с коромыслом – весь день бродил по городу, продавал кунжутное масло. Парни, которых с учетом их возраста можно было с полным правом назвать младотурками, расхохотались. Дрожащий от старости и усталости старик напомнил им о старых порядках, о правящем из Стамбула самодуре султане – обо всем, что подлежало уничтожению, обо всем, что следовало забыть как дурной сон. Конец всему этому мракобесию, конец авторитаризму, конец шпионажу за собственным народом, конец цензуре и доносительству! Империя умерла, да здравствует империя! Кто-то толкнул старика, тот упал, масло медленным глянцевым ручьем полилось по тротуару. И они начали бить его ногами, лежачего, кто-то выхватил нож – в те времена молодые люди не выходили на улицу без ножа за поясом. Они ушли, оставив старика лежать на мостовой с проломленным черепом. Видаль нашел его мертвым у дверей их дома.
И вскоре после этого Черногория объявила войну Османской империи. К Черногории присоединились Болгария, Сербия и Греция. Оставаться было бы неразумно. Волна народного гнева, как известно, первым делом смывает инородцев.
Катрин представила, как Видаль стоит на таможне в гавани Салоников. Вот же он: молодой человек двадцати двух лет от роду, просто, но чисто одетый. Наверняка нервничает – никогда не совершал таких далеких путешествий. Пришел проводить отец, положил руку на плечо. Конечно же, Видалю вовсе не хочется быть насильно забритым в армию и воевать неизвестно за что. Рядом с ним не меньше сотни юношей-сефардов – тогда очень многие решились на эмиграцию.
Видаль Коэнка поднимается по трапу на борт корабля. Ему предстоит пересечь Средиземное море, Гибралтар и сойти на берег в Портсмуте. Белый город с красными крышами на склонах горы Хортиатис медленно растворяется в морской дымке.
Такое бывает нередко: казавшиеся несокрушимыми империи внезапно распадаются на куски, и обычному человеку не так-то просто увернуться, чтобы не быть раздавленным этими глыбами.
Всего через неделю после отплытия Видаля в Англию греческие войска ворвались в Салоники. На той же площади Свободы торжественно объявили: отныне город принадлежит Греции. В связи с этим ему возвращено древнее название: Фессалоники.
Так Османская империя лишилась еще одной части себя самой.