Читаем Падший ангел полностью

кино или в приключенческих книгах, читать кото-


рые не то чтобы не хочется — нету сил.

Мрачноватый пассаж. Но — достаточно искренний.


Не можется жить, однако живешь. Спрашивается —


почему? Что прежде всего побуждает? А вот что:


любовь. Лица детей. И не только своих собствен-


ных. Это раз. Поиски Бога, в которые ты углубился,


будто в девственную тайгу, и далеко зашел. Это два.


И призывы твои в теологических дебрях небезответ-


ны, ибо отклик — в тебе же самом; и нельзя повер-


нуть обратно, не из-за потери ориентации, а потому


что, подобно бабочке, стремишься на свет из тьмы.


Что еще удерживает? Красота. Скажем, весенний


гулкий лес, полный надежд и ликующих звуков.


Или живое колыхание океана, морской волны —


именно так вздымается грудь дышащей планеты.

Что еще оставляет нас на жизненной тропе иллю-


зий в минуты отчаяния и невыносимой усталости,


что не дает сорваться в непроглядное, усыпляющее


окошко манящей трясины забытья? Что — помимо


страха? Лично меня — мания сочинительства (в от-


личие от мании величия), благословенный «миро-


творящий», словосозидательный кайф. Какое-ни-


будь внезапное сочетание слов, образующее поэти-


ческий смысл, насквозь пропитанное тем или иным


чувством — умилением, верой, раскаянием, любо-


вью опять же. Не воспоминания о таких мгновениях


возбуждают, не ностальгия по ним, а как раз пред-


чувствие оных!

Покуда живет в тебе предчувствие творца, созида-


ющего начала, все твои мечты о смерти несостоятель-


ны и отдают если и не кокетством, то наивностью.


Итак — сочинительство. То есть — служение магии


слова. В частности — магии рифмованного слова,


поклонение стиху. С чего началось — помню смут-


но, а вот когда и где — отчетливо. На заре туманной


юности, в деревне...

Внешне выглядело таким образом: возле жнлнн-


ской начальной школы, под двумя большими, «до-


родными» плакучими березами, в зарослях круши-


ны и орешника «произрастала» аккуратная рубле-


ная подсобная избушка.

Представляете, четыре года скитаний, трупный


смрад и пепел, сквозные и рваные раны, окоченев-


шие трупы повешенных, пустыри и пожарища, без-


домье и нары лагерно-барачного кромешного быта, и


вдруг — собственный уютный уголок. Причем не


комната, не квартира, а дом. Домик в два оконца.


Дощатый стол.

Вот так и получилось: сел за стол, посмотрел в окно,


по которому тихо слезился нежный, вкрадчивый лет-


ний дождь. И захотелось что-нибудь впервые сочинить.

Выпросил у отца дефицитную по тем временам


школьную тетрадочку, сел за стол, «окинул взгля-


дом кабинет» и... не сходя с места, начал «слагать»,


выдав к вечеру пяток «стихотворений», главным


свойством которых было разве что элементарное за-


нудство, этакий ритмический бубнеж, навеянный


однотомником И. С. Никитина, блатными «жалос-


тливыми» песнями поездных инвалидов. До сих пор


при воспоминании того изначального, исходного


«писчего» момента удивляюсь собственному бес-


страшию, с которым ринулся в беспросветный омут


стихописания. Знать бы, чем все это обернется, ка-


кие дивиденды приобретешь, каких радостей жиз-


ненных лишишься «на почве сочинительства», —


подумал бы хорошенько, прежде чем выводить пер-


вую строку приблизительно такого содержания:

Прилетели грачи. Отчего мне так больно?


Над погостом слепая торчит колокольня...

и т. д. — по открытке с саврасовских грачей, которые


прилетели.

Что еще толкнуло? И почему не в сторону ком-


мерции, изобретательства, воинской карьеры? Од-


ному Богу известно.

Настораживает и одновременно обнадеживает


другое, а именно — выбор темы: полуразрушенная,


испоганенная, изглоданная непогодами, безмолвная


и безглазая сельская церквушка со сшибленным


крестом, приспособленная под хранилище картош-


ки. Далее — стихи о развалившейся, с торчащими


ребрами лодке, о лодочном скелете, и еще — целая


поэма о покинутой деревне Кроваткнно («Мертвая


деревня»), что в пяти верстах от Жилина — на глу-


хой лесной поляне, деревня-призрак, без единого


жителя, поросшая бурьяном, вернее — проросшая


им насквозь, потому что крапива, полынь и прочий


чертополох лезли из щелей избушек, из окон и две-


рей, как щупальца смерти. Все это не столько стра-


шило, сколько настораживало: и это — Жизнь?

Что-то было, какие-то смыслы:


то ли хутор, а может — погост?


Эти выступы почвы бугристой,


словно формулы, буквицы, числа...


И — трава в человеческий рост.

Как видим, сюжеты прихлынули не из изящных.


Отсюда, полагаю, и мое дальнейшее пристрастие —


тащить в стихи все ущербное, униженное, скорбно-


неприглядное, измученнее непогодами Бытия. И уж


если какая красивость и вспыхивала на странице, то


и не сразу ее хотелось гасить, топтать — вычерки-


вать, потому как — несоответствие завораживает.


А стало быть, и впрямь прекрасное — из глубин


жизненных, тогда как идеальное — от созерцания


примет бытия: цветка, чьих-то глаз, звезд небесных,


творца, подразумеваемого и предощущаемого.

Отец, на которого я безжалостно пролил свои


первые лирические опыты, поначалу пришел в ужас,


подвергся панике, решив, что с этого дня я непре-


менно заброшу обучение по школьной программе,


нравственно сгину, оставшись неучем. Тогда же за


ужином был поднят вопрос о предании крамольных


Перейти на страницу:

Похожие книги