Калишту провел в Касарельюше еще двое суток; все попытки Теодоры примириться с ним окончились неудачей. Он запирался в спальне, которую с самого приезда превратил в свою исключительную собственность, или в библиотеке, где писал монологи, перемешанные со слезами, в то время как супруга понапрасну подсматривала за ним через замочную скважину, издавая вздохи, достойные более человечного мужа.
В день отъезда истерзанная сеньора попыталась предпринять словесную атаку. Принеся завтрак в кабинет мужа, она вскричала:
— Что все это значит? Давай объяснимся!
— Что «это»?
— Ты навсегда уезжаешь вести пропащую жизнь?
— Я сегодня отправляюсь в Лиссабон, — бесстрастно ответил Калишту, раскладывая по стопкам принадлежащие ему ценные бумаги.
— А о своей жене ты больше не хочешь слышать?
— Моя жена остается дома, а я еду исполнять свои обязанности депутата.
— Но я об этом и знать не хочу!..
— А о чем ты хочешь знать, кузина Теодора?
— Я хочу знать, по каким заветам мне жить!
— По Божьим.
— А ты, значит, будешь жить по дьявольским?
— Уж очень ты кричишь.
— Что хочу, то и кричу!
— Кричи — я тебя долго слушать не стану.
— Раз так, я хочу развестись!
— Разводись.
— Я уеду в Траванку!
— Уезжай.
— Каждый останется при своем.
— Да будет так. Увози то, что принадлежит тебе.
Отчаяние Теодоры возрастало по мере того, как флегма супруга вонзала ей дротик разочарования в сердце, где еще сохранялась верность. Несчастная женщина начала подпрыгивать, не в силах издать членораздельные звуки. Она испускала хриплое урчание, которое повергло Калишту в ужас. Эти омерзительные судороги закончились нервным припадком с эпилептическими симптомами.
Сострадание пронзило хозяина майората. Он поднял жену с пола, удерживая ее дергающиеся руки, и отвел в постель, где и оставил, препоручив служанкам и кузену Лопу де Гамбоа, который как раз входил в дверь.
Когда кризис миновал, Теодора слегла в лихорадке, чем вызвала большие опасения тех, кто ее окружал. Однако когда она ощутила поцелуй на левой руке, то бросила торопливый взгляд, думая, что это был ее муж. Но она увидела расстроенное лицо кузена Лопу, который сказал ей вполголоса:
— Забудь неблагодарного, кузина!.. Сохрани свою жизнь ради тех, кто тебя любит!..
Он замолчал, потому что пришла служанка с отваром из лимона и ромашки. Лопу взял чашку из ее рук и передал целебную жидкость Теодоре, которая, пока пила, не раз успела склонить ослабевшую голову на плечо кузена, с готовностью поддерживавшего ее.
В последний час Калишту вошел в комнату, но не растрогался. Он коротко и сухо попрощался, прибавив, что по окончании второго года депутатских полномочий возвратится домой.
Теодора лишь пролепетала:
— И ты меня покидаешь в болезни?
— Твое недомогание скоро пройдет, кузина. Когда ты немного поразмыслишь, то сразу выздоровеешь. Горе Отечеству, если семейные депутаты будут подчиняться женским капризам, которые препятствуют им идти туда, куда их призывает долг! Ты так думаешь, потому что не получила достаточного воспитания. Я намеревался увезти тебя отсюда, ввести в общество, образовать тебя, чтобы потом можно было отправиться с тобой в какую-нибудь цивилизованную страну. Но я вижу, что ты безумствуешь и ведешь себя по-ребячески, хотя в твоем возрасте уже не следует ревновать.
— Слушай, ты-то не моложе меня! — вскричала Теодора. — Тебе сорок четыре, а мне сорок.
— Хорошо-хорошо, — прервал ее Калишту, — не будем спорить о возрасте. Мы с тобой будем только стариться — это достаточный повод, чтобы признать, сколь нелепы твои ревность и подозрительность… Я больше не могу задерживаться, паланкин уже здесь, а путь сегодня предстоит долгий. До свидания. Кузен Лопу, надеюсь, хоть ты внушишь своей родственнице благоразумие и сообщишь мне в Лиссабон с оказией.
— Боюсь я, что никогда больше мои глаза не увидят тебя, Калишту! — воскликнула Теодора с глубокой тоской.
— Прощай, прощай, глупышка; а об этом не думай.
И он вышел с такой же радостью, с какой узник покидает стены тюрьмы после многих лет заточения. Нежные крылья Ифижении вздымали в его душе тоску и угрызения совести.
ДОБРОДЕТЕЛЬ ТЕОДОРЫ БЬЕТСЯ В КОРЧАХ
В октябре того же года в шестнадцатой ложе театра Сан-Карлуш появилось лицо, не знакомое никому, за исключением нескольких юношей, принадлежавших к сливкам общества и мельком видевших эти черты среди птиц и цветов в Синтре.
То была Ифижения, красавица из Нового Света, которую одни называли «истинной черкешенкой», а другие — «римлянкой, унаследовавшей совершенный профиль Фаустины и Фульвии».{257}
Остальные же выражали восхищение этой женщиной, отказываясь определять ее внешность. И в самом деле, красота Ифижении была из тех, что могут сравниться только с самою собой.Рядом с этой женщиной сидел мужчина, чье благородное присутствие подтверждало и возвышало достоинство дамы — то был Беневидеш-и-Барбуда, владелец майората Агра-де-Фреймаш.