Насчет всего существующего и несуществующего он обратился с вопросом к долгому, пьянящему полету какой-то птицы за окном.
В ответ – тоненький голос тишины. Только на вышине три тучки, лохматые жертвенные овечки, беззвучно тренькали своими колокольчиками – для тех, кто умеет слышать. Для тех, кто умеет видеть, – в прозрачном воздухе четко вырисовывались крыши домов, слабеньких защитников людского счастья, кривые петлистые улички, дальше – тропки с проплешинами, занесенные внезапным, никак не отмеченным пока еще снежком, пролески и… И внизу, справа от них, – изгибистый жгутик реки, следующий своим далеким неспешным мыслям.
Комиссар попробовал угадать отсюда, с места, которое покинет навсегда, о чем думает эта темная река. Хотя чего тут угадывать? О чем может думать эта река или любая другая? Конечно, о рельефе вчерашних берегов, о почтовом пароходике с чадящей трубой, перепутавшем Запад с Востоком, о причале, пока что невидимом, и о том, кто стоит на том причале, в нее, в реку, вглядываясь. Мимолетный, незабвенный миг…
Глава двенадцатая
Остров
Стоило Ефиму, никогда не исповедовавшему философской модели «все в мире конечно», поставить точку и шикарную пушкинскую завитушку в конце текста, как в комнату, наполненную весенними бакинскими ароматами, влетела поздняя галицийская осень, и случился небывалой силы дождь. Ветхозаветный. Голубиный. Обрушившийся когда-то на имение светловельможного пана. Дождь – перерубленный шашкой. Дождь, под которым он, полковой комиссар девятнадцати лет от роду, стоял в широком глиняном потоке. Стоял в паре с тем, кто скоро, он знал, постучит в его дверь. И тем самым поставит последнюю во всей этой истории точку.
Перед глазами Ефима предстал старый замок, «Зал ветеранов всех войн» с камином во всю стену, на полке которого не оказалось ключа, с полотнами на стенах, среди которых на почетном месте – портрет польского офицера, потомственного предателя, глядевшего не на кого-то, как казалось когда-то комиссару, а куда-то в сторону… Туда, где клубится многоходовое будущее тех, кто предал, и тех, кого предали. В этом будущем отыгравший свою роль меняется местами с новыми игроками, и так до бесконечности, так – за горизонт.
Когда образы одних истончаются до невидимого состояния, эстафетную палочку перехватывают другие. Все размывается в границах времени, и все становятся прощенными, как прощаются погребенные на старых провинциальных кладбищах с покосившимися надгробиями и неухоженными тропками вдоль холмиков и оград случайно заглянувшим на кладбищенскую территорию имяреком с беспечной ромашкой в зубах.
Но это где-там, за горизонтом. А тут, в нашей Чопурландии, – все сущее отмерено неутомимым стрекотом ножниц.
Ефим в сотый раз спрашивал себя, как развернулись бы события, откажись он вначале от бегства, а после – от возвращения в Союз. Напоминала бы его жизнь хотя бы отчасти ту, что течет где-то там, далеко-далеко, где на белых стенах отдыхают от дел маски Иуды? Списались бы в этом случае с него долги прошлого?
Вместо ответа посетило Ефима дивное, незабываемое чувство – чувство выполненного долга. Непонятно было только, зачем он сейчас вытравливал его из себя. Из-за того, что надеялся еще пожить в стране великих свершений?
Времени у него оставалось немного. Успеть бы побриться, расчесать парик без надежды обнаружить на нем седой волос, надеть белую рубашку с манжетами под строгие запонки с черным агатом.
«Похоже, не успею я черкануть письмецо музе моей московской. Если Мару до сих пор не взяли, она могла бы прочесть его. Господа чекисты вряд ли поднимутся на еще один шмон. Оставил я бы конвертик на видном месте – на кровати или на стуле. Авось не заметили бы. Керим после переправил бы его Маре, а та нашла бы возможность встретиться с братцем Иосифом, объяснить ему, что не враг я народу и не был им никогда».
Он не знал, о чем бы еще написал Маре. Вероятно, о том, что не все так страшно в этой жизни, как кажется, просто для того, чтобы это понять, требуется время, которого, к сожалению, не хватает для одной человеческой жизни. А еще он открылся бы ей до конца, чего уж там, написал бы, что встретил в Баку, на Второй Параллельной, вылитую «полячку», и что эта встреча оказалась для него очень важной. Важной во всех смыслах.
О чем бы еще написал?
Поклялся бы, что если останется в живых – перепишет свой роман наново. А если случится невозможное и он переживет бессмертного Сталина, перепишет еще раз, и сделает это не только потому, что все когда-либо написанное подлежит переписыванию, – просто зло требует от нас постоянного разоблачения, поскольку оно переменчиво, пластично, текуче и легко находит себе новых покровителей на смену старым, уже засвеченным историей. И хотя возможности зла не имеют границ, не исключено, что очередной его председатель в той или иной державе окажется с седенькой бородкой-клинышком, как у Троцкого, или с моржовыми усами на побитом оспой лице, как у Сталина: в некоторых случаях зло позволяет себе порезвиться с двойниками.