Почувствовав, что начинает врастать в лишившуюся асфальтового слоя землю, он вспомнил одно из самых первых сделанных им на войне открытий: «Хуже нет ожидания худшего. Когда продолжительность твоей жизни зависит от скорости пули или взмаха сабли, ты все равно должен дать жизни течь в себе беспрепятственно, как если бы у тебя был самый сильный заговор против вражеского оружия».
И утраченное состояние духа вернулось к нему. Плечи разом освободились от тяжести. Он почувствовал плотность асфальта под ногами, выпрямился и помог выпрямиться угольщику.
И угольщик-кёмюрчи, прежде чем скрыться за афишной тумбой, обернулся, показал ему благодарное лицо с черными воловьими ноздрями.
Стакан холодного лимонаду у восьмигранного киоска неподалеку от входа в небольшой скверик, расположенный ниже уровня тротуара, вернул ему свежесть и поднял настроение.
Под возносимое откуда-то снизу, из другого конца садика: «Морожь-жь, морожь-жь, ай, морожь-жь!», он поднялся до угла Второй Параллельной.
Дома по одну и по другую сторону стояли двух- или трехэтажные, без тех затейливых вензелей и гербов, атлантов и кельтских ведьм – управляющих небесами, аптечной растительности и еще бог знает чего, успевшего окаменеть на центральных улицах Баку: буйная фантазия нефтяных королей до Кёмюр мейдана, похоже, не добралась. Не случись октябрьской переполюсовки, наверняка и на самой Угольной площади, и поблизости появились бы дверные ручки с козлоногими Панами, дующими в свои свирели лезгинку, зажигательную до головокружения.
Нарядное рдяное солнце, уходившее за раскаленные ясамальские холмы, вспыхивало в стеклах дома 20/67.
Это предвечернее полыхание, белоснежный, целомудренный парус занавеси, вылетевшей на улицу из окна под патефонное танго, виноградная лоза, заботливо накрывшая собою несколько балконов, измельченный временем и ветрами песок и угольная пыль у тротуаров, аккуратные бараньи горошины, рассыпанные вдоль дороги, и двое распаленных игрою в «альчики» мальчишек возле татарской керосиновой лавки будто указывали ему на какую-то мелочь, без которой невозможно было бы восстановить историю рода человеческого.
Дом 20/67 был трехэтажным, крепко сидел на пологом Шемахинском подъеме, но при этом казался достаточно высоким и стройным. Особое благородство придавали ему балконы с витиеватыми решетками, нависшие над нешироким трактом птичьими гнездами. Плоская крыша, на краю которой пробивалась растительность, ожидала от рачительных потомков надстройки: еще какие-нибудь две-три пятилетки – и жильцы с нижних этажей начнут отстаивать свои права перед жильцами с четвертого до тех пор, пока дети «нижних» и «верхних» – соседи с общей памятью, свободной от прошлого, – не выдвинут новый общинный устав. А потом очередная война или очередная борьба с внутренним врагом перепишут его. Уцелевшие научатся недоговаривать или вовсе молчать, опасаясь сказать что-нибудь лишнее, потому что родной дом в сговоре с предательским эхом. А два парадных с мраморным приветствием Salve на первой ступени окажутся слишком гулкими для страны, которую смастерил для себя Чопур.
Безопасный черный вход вел через долгий проход с запахом подвальных грибков, крысиного яда и гнили от мусорных баков прямо во двор, прямо к дворовому туалету, от которого тоже шли те еще застоявшиеся ароматы.
Справа от него неожиданно открылся вырезанный в стене проход. Ефим в нерешительности остановился у щербатых ступенек, уводивших вниз, в темную паутинную сырость. Постоял, подумал, но в итоге решил не спускаться. Решил взглянуть сначала на двор: дворы о многом говорят. Одно развешанное на веревках белье столько библейских историй рассказать может.
Заметив Ефима, развернувшегося спиной к миру и лицом ко двору, злобная лохматая псина с разбега ударилась оскаленной мордой в узкую щель между досками веранды. И ну башкой своей с обрубленными ушами ввинчиваться в щель, базарно рыкать ругательства, выпученный глаз пялить, истекать бешеной слюной.
– Лентяй! – успокоила собаку женщина через открытое до половины окно с весовой гирькой, вставленной в угол рамы.
– Вашу мать!.. – обратился сразу к двум домочадцам от одной неразборчивой матери небритый и похмельный мужской голос в сопровождении газетного шороха и поскрипывания чего-то горизонтального на хлюпких ножках.
Ефим поспешил покинуть неприветливый двор-колодец.
Вернувшись на угол Второй Параллельной и Шемахинки, он услышал знакомый голос откуда-то с близких небес:
– Ты что там застрял? – златогривый баловень судьбы, Герлик Новогрудский опасно свесился с балкона. – Так и знал, что все позабудешь! – глуповато щурился он из-за круглых линз в блескучей золотой оправе.
Все нипочем ему, никак снова влюблен. Впрочем, он и в Вене такой же был. Как ни встретишь, начинает новую жизнь с новой барышней за штруделем и чашечкой кофе.
Ефим достал из кармана «регент» и, чтобы не кричать в ответ на весь Шемахинский тракт, показал Герлику часы.
– А, понял… Ждешь выстрела «Авроры». Поднимайся через парадное под нами. Третий этаж. Квартира тридцать семь.