Так и не выдавив из себя ничего полезного и утешительного для Анны Евдокимовны, комиссар подошел и пал перед нею на колени.
Анна Евдокимовна закрыла лицо руками и сказала что-то тихое и воздушное себе в пальцы. И в этом ее неразличимом шепоте оказалось столько всего, что, отбросив сомнения в сторону, комиссар принялся осторожно стягивать с Нюрочки нагретые ее телом панталоны («Пуговка сбоку… Здесь я сама…») и осыпать короткими жаркими поцелуями живот. Ниже и ниже… И взгляд от белого, завоеванного уже, метнулся к темному. И оборвалось все внутри, и накрыло жаром…
«Может, это и есть – вечность?» – спросил себя комиссар.
– Ты дверь бы, комиссар, закрыл, а то залетит ординарец… – а сама глаза открыть не смеет, держит голову комиссара, прижимает к себе. По волосам его нежно гладит. На лице та же болезнь и тот же жар.
– …Он сюда не вхож, – долетело до нее снизу вместе с воздушной волной, коснувшейся низа живота.
Комиссар встал с колен. Пошел, поднял с полу чепрак, принес и снова бросил его на пол. Раскатал ногою, будто всегда так делал, будто не впервой ему было, после чего только закрыл дверь на щеколду.
Те пару минут, что он на Нюру не смотрел, а совершал все эти действия, но при этом чувствовал ее взгляд на себе, оказались для него спасительными: комиссар нашел себя, понял, как ему быть: «Как все мужики!..»
Но тут Нюра затушила лампу. Что-то упало и покатилось предположительно в сторону чепрака. «Яблоко…» – подумал комиссар.
А потом он лежал на матрасе, который, в свою очередь, лежал на чепраке, вслушивался в Нюрины плескания в углу, перекрытом занавесью, и говорил себе: «Ну вот!..» И от многократного повторения этих слов становился легче. Вот только колени горели, из-за того что матрас съехал, а сменить положение ни ей, ни ему в пылу не удавалось. «Теперь уж точно Ваничкин чепрака не увидит, мой он стал, чепрак его».
А потом прибежала Нюра в комиссаровой куртке на голое тело, пахнущая мылом от господина Ралле. И оттого, что Нюра в его гатчинской куртке и пахнет так же, как и он, голова у комиссара снова пошла кругом.
Казалось, все, чего он хотел, к чему шел, чего добивался в крови и поту, только что свершилось обходным путем. Он не знал, как ему жить с уже свершившимся, но решил пока что не думать об этом, тем более что Нюрочка снова рядом была.
– Согрей меня, комиссар…
А потом она снова уходила в темный угол за занавес, и он снова вслушивался в ее плескания. Вот она из бочонка ковшиком воду зачерпнула, вот встала над ведром… Вода уже не барабанит так.
Что-то звякнуло. («Ковшик упал?..») Показалось, Нюра вскрикнула. Быстрые босоногие шлепки… Как скоро счастье набирает вес, притом что само остается невесомым.
Комиссар приподнялся на локте.
– Что случилось? – спросил, когда она вошла.
– В окошко будто кто заглядывал. Может, Тихон твой… Не разглядела. Темно…
– У Тихона такой привычки нет. – Ефимыч притянул Анну Евдокимовну к себе.
– За малахольную держишь?
– Так у вас тут, сказывают, одни малахольные.
– Тю!.. Сам-то кто? – и, предварительно протерев упавшее яблоко о голый живот, протянула ему.
Ефимыч взял Нюрину руку вместе с яблоком и поднес пальцы к губам, и показалось ему, что эти пальцы ему взамен ненаписанного письма, взамен всего того, чего он был и еще будет лишен.
– Видишь, красные какие? – Нюра надкусила яблоко с примятого бока. – Вчера серебро чистила. Почитай, часа четыре, а может, и того больше. Хозяин позвал, сказал: Нюра, гости будут, а серебро чернее сажи.
– Как же так? Некому больше было серебром заниматься? – вгрызся в яблоко Ефимыч с другого боку.
– Некому. Война… У пана Леона всего две горничные остались. Содой чистила, солью… До твоего прихода чистила, ты в парадную дверь, а я – прочь из черного входа.
– Нехорошо как.
– Разве нехорошо, коли тебя из окна увидела, как возле скамейки стоял с командиром. Тогда и сказала себе: «Бери, Нюра. Твой он. Не возьмешь, жалеть после будешь».
– Серебро, значит, чистила. А я внизу стоял и не духом… – Комиссар подполз к лежавшей на полу куртке, достал из ее внутреннего кармана серебряные часы, протянул ей. – На, возьми. Чтобы помнила, не забывала. «Регент» называются. Чистить не надо, и так хороши будут.
Но Нюра часы брать отказывалась.
Тогда он забрал у нее яблоко, вложил в ее руку часы и сжал кулачок. Представил себе, как втекает в нее самарское время вместе с Броней, заикающимся отцом, дядей Натаном, раввином Меиром Бруком и монархистом Александром Моисеевичем Карасиком. Медленно. Поминутно. Меж липких, в яблочном соку, пальцев.
– Я не помнить тебя хочу. Хочу, чтобы ты со мною был.
– Как же «со мною», жалочка, если война, если все не по-людски живут и все горит кругом? – Комиссар вспомнил про Индийский океан и вековечную зарю над ним.
– А пущай горит. Мне по-людски, может, другое близко. Может, мне по-людски – возле тебя греться бабой. И на интернационал твой мне…
Он накрыл своими губами ее жаркие яблочные губы.