Где сейчас Индийский океан, а Нюра – вот она, в самарском времени уже… В моих истоках. Эх, поменять бы все! Отдать художнику старое, за которое глаз вон. Пусть картины пишет, а потом пану Леону на стену, чтобы тот с ума не сходил. Можно даже к тому гладиатору или к курсистке свое старое присоседить, или к той картине из замка, на которой арена Колизея изображена, без разницы, лишь бы взамен получить жизнь новую. Разве не дано человеку заново все начать? Разве не сбрасывают змеи кожу?
– Разве не дано человеку заново жизнь начать? – спросил он у Нюры.
– Пора мне, комиссар. Проводишь? – положила ему в руку ржавый огрызок и одеваться начала: – Не смотри, – словно слов о невозможности жить без него не произносила. Другою совсем стала.
Дорогой Нюра все ж потеплела, даже обошла комиссара с другой стороны, чтобы опереться на здоровую руку. Прижалась, привалилась, чмокнула в бородку. Пробовала шутить. Рассказывала, что говорят в округе про Войцеха. Одни, мол, что сразу же исчез, после того, как красноконники его отпустили, другие – что в голубя превратился и летает теперь вместе с другими голубями управляющего.
– Зачем же ему летать? – поинтересовался комиссар, продолжая думать о возможности начать обычную человеческую жизнь заново.
– Со страху, должно быть. Расстрелять же хотели…
«Хотели, да передумали». – Комиссар вспомнил возню у орешника.
– …Может, он в почтового превратился. Может, Янинку свою ищет.
– Ту, что из-под Кракова?
– Почему из-под Кракова, если Янова дочь она? Ее все ищут у нас, найти не могут. Из-за Янинки той жена пана хозяина ушла, многих перетерпела, а ее – не смогла.
– Вот как… Значит, Войцех у нее не первый был.
– Сказала пану Леону его жинка-барыня немало обидных слов и ушла классовый огонь разжигать. Ты… Ты… – попробовала начать, но не нашла сил сказать Нюра что-то очень важное.
Они вышли за Белые столбы.
– Сейчас направо, – остановилась, развернулась. – Прости меня, дуру подлую!..
– Будет… Что ты…
– Береги себя. Мой дом отсюда девятый, по правой стороне.
– Это – если что? – спросил комиссар.
– Если что – я за тебя молиться буду. – Дальше Нюра пошла одна.
Он стоял и смотрел ей вослед, пока она не вошла в девятый дом по правой стороне.
Комиссар подумал, что даже не поинтересовался у нее, с кем она живет, где ее родители и кто они. А ведь это важно. «Это сейчас стало важно, а до того другое важным было».
Необъяснимая тоска навалилась на комиссара, и это чувство, разновидность тоски, он познавал впервые в жизни, дивясь ее сходству с тем чувством, какое возникает после боя, когда понимаешь, что выжил, и выжил случайно, а кому-то не повезло.
«Вот, значит, как оно на душе бывает, когда тебя отлепляют от женщины. Но кто эта женщина и что она для меня?»
И не смог пока ответить на эти самому себе поставленные вопросы.
Он почти дошел до трактира, полез за часами, вспомнил, что подарил их, и улыбнулся.
Из трактира вышел человек. Явно штатский. Направился в сторону комиссара. Очевидно, последний из посетителей, гулявших всю ночь, – а гуляли тут крепко во все дни пребывания полка. Но по походке человека никак нельзя было сказать, что он бражничал до последнего.
«Скорее всего, в трактире сидел бочком, в сторонке ото всех и кого-то или чего-то ждал. Трактир, понятно, не самое подходящее для ожиданий место. Зато из его окна можно наблюдать за всеми, кто выходит из Белых столбов или, напротив, входит в них». Вглядевшись в приближающегося незнакомца, комиссар узнал Родиона Аркадьевича.
«Вот, как только отходит от человека случай, позволяющий ему – разумеется, при исполнении некоего условия, вполне читаемого обстоятельствами жизни, – решительно изменить свою судьбу, человек этот тут же начинает походить на какой-то фантик, и ходит таким фантиком, покамест не выпадет ему новый случай и он не воспользуется им в полной мере».
– Вам, вероятно, известно состояние, когда тебя мучит страшный сон, а убежать ты не в силах, потому что ноги стали ватными, и ты умышленно затягиваешь пробуждение? – Родион Аркадьевич протянул ему руку. Комиссар пожал ее. Рука была горячей и липкой. – Весною запахи не разгадываются, а осенью – в один сливаются, вероятно, оттого и на душе такая хмарь, что хоть из себя вон беги.
– Что это вы так, Родион Аркадьевич, удручены и взволнованы?
– А что, разве совсем не от чего? – Он подержался за мочку уха, словно этим жестом отгонял от себя злых духов.
– Полагаете, вокруг вас одно страшное зверье? Небось об этом и с ясновельможным паном беседу держали после того, как мы стол покинули?
– Помилуйте, господин комиссар, простите, товарищ комиссар. А можно я вас по имени-отчеству?..
– Можно. Вам можно, Родион Аркадьевич.
– Я, видите ли, Ефим Ефимович, давно как ничего не полагаю. И в моем нынешнем положении было бы странно что-либо полагать.
– Что ж так?
– Три века, девять банков, ни пророка, ни отечества. Одна гостиница на всех, и одно на всех прекраснодушие. Человеку неглупому, коим вы, вне всякого сомнения, являетесь, нет надобности озвучивать ту цену, какую мы все сегодня платим за дарвинскую обезьянку внутри нас.