Тем ценнее свидетельство М. Белкиной. Как-то в начале 1940 года Тарасенков и Белкина столкнулись с Пастернаком на улице. Разговор зашел о Цветаевой. Дома Мария Иосифовна записала его рассказ: «Она избегает бывать у него дома, она почему-то недолюбливает З.Н. … Она позвонила по телефону. Он зашел за ней, и они до полуночи пробродили по тихим московским переулочкам.
(По-видимому, это было, когда Цветаева жила у Е. Я. Эфрон, – Е.З.) <…> Был сильный мороз, и он чуть не отморозил себе уши, и потом он зверски устал. Он всегда устает от Марины… И тут же, как бы спохватившись, с виноватой улыбкой добавил: впрочем, конечно, как и она от него. Они оба устают друг от друга, они, как два медведя в одной берлоге, наступают друг другу на лапы. Им нужно пространство… В письмах у них как-то лучше получалось!..Она удивительный поэт, необычайной силы поэт, но она и в жизни живет преувеличениями: у нее и керосинка пылает Зигфридовым пламенем, так нельзя! <…> И потом еще, что касается духовной области – она приверженица абсолютной монархии и монархом признает исключительно себя!»
[82]Для студентки литинститута Марии Белкиной, как, впрочем, и для более опытного Анатолия Тарасенкова, многое в его монологе было тогда загадкой. Они не могли знать ни перипетий отношений двух поэтов, ни причин неприязни Цветаевой к Зинаиде Николаевне. Нам же этот фрагмент позволит понять, чем завершился уникальный роман.
Налицо – обоюдное разочарование. Сбылось давнее предчувствие Марины Ивановны: «Во многом я тебе не собеседник, и тебе будет скучно и мне, ты найдешь меня глухой, а я тебя – ограниченным»
(ЦП, 379). Переписка позволяла им, пусть на миг, вырваться из собственных тел и бытовых обстоятельств, позволяла, хотя бы на бумаге, дышать пьянящим воздухом чистого чувства – тем самым, который наполняет их стихи и прозу. Оба хотели большего, но, увидевшись, не узнали адресатов собственных чувств. Бесплотные образы возлюбленных, возникшие когда-то в ходе переписки, растаяли окончательно.Они по-прежнему высоко ценили творчество друг друга. Однако сама поэзия отошла в их отношениях на задний план. Марина Ивановна неожиданно для себя открыла, что Пастернаку отнюдь не чужды простые радости жизни, которые сама она презирала с ранней юности и до последнего часа. Он не скрывал от подруги, что ради заработка мог «гнать» по 100—150 строчек перевода в день (разумеется, если речь шла о второсортных стихах). Благодаря этому Борис Леонидович не только кормил две семьи и помогал множеству знакомых (в том числе родственникам «врагов народа»), но и выкраивал время для собственного творчества.
А Цветаева не могла осилить больше 20 строчек в день. За полгода до смерти, наевшись досыта подневольного хлеба переводчика, она записала в тетради:
«…Для чего же я так стараюсь нынче над… вчера над… завтра над… и вообще над слабыми, несуществующими поэтами – так же, как над существующими, над Кнапгейсом? – как над Бодлером?
Первое: невозможность. Невозможность иначе. Привычка – всей жизни. Не только моей: отца и матери. В крови. Второе: мое доброе имя. Ведь
я же буду – подписывать. … «Как Цветаева могла сделать такую гадость?» – невозможность обмануть – доверие»[83].В этих строках за отчаянием загнанной в угол женщины явственно слышится звонкий и гордый максимализм юной бунтарки Марины.