После чего, дабы избежать дальнейшего общения с этими господами, он вошел в церковь, где дребезжащий голос аббата Модюи перекликался со скорбными песнопениями хора.
– Теперь он связался с ними, – передернув плечами, вполголоса заметил доктор. – Вот где стоило бы хорошенько пройтись метлой!
Его живо интересовало происходящее в Риме. Когда Леон напомнил о речи в сенате государственного министра[14]
, который сказал, что, хотя Империя вышла из Революции, но лишь для того, чтобы сдержать ее, собеседники снова вернулись к обсуждению предстоящих выборов. Пока еще все соглашались с тем, что императору необходимо преподать урок; однако предпочтения к разным кандидатам уже разъединяли их, так что они начинали испытывать беспокойство, и по ночам им мерещился красный призрак. Неподалеку к их разговору с холодным презрением прислушивался Гур, в своем безукоризненном костюме напоминавший дипломата; сам-то он просто был за власть имущих.Тем временем церемония близилась к завершению, донесшийся из недр церкви громкий скорбный вопль заставил их умолкнуть.
–
–
На кладбище Пер-Лашез, когда гроб опускали в могилу, Трюбло, который по-прежнему держал Октава под руку, заметил, как тот вновь обменялся улыбкой с госпожой Жюзер.
– Ах, – шепнул он, – бедная дамочка, какое несчастье… Все, что угодно, только не это!
Октав вздрогнул. Как! И Трюбло тоже! Тот пренебрежительно отмахнулся; нет, не он, один из его приятелей. Как, кстати, и другие, падкие до подобного лакомства.
– Простите, – добавил он, – теперь, когда старик водворен на место, я должен отчитаться перед Дюверье в одном поручении.
Родственники, молчаливые и скорбные, уже удалялись. Трюбло догнал советника, они немного отстали, и молодой человек сообщил, что виделся с горничной Клариссы, однако адреса не знает, потому что накануне переезда та ушла от своей госпожи, надавав ей пощечин. Исчезла последняя надежда. Дюверье уткнулся лицом в носовой платок и догнал семейство.
Дрязги начались уже вечером. Семья оказалась на грани катастрофы. Господин Вабр с недоверчивой беспечностью, какую порой проявляют нотариусы, не оставил завещания. Родственники тщетно перерыли все шкафы и ящики, но хуже всего было то, что из шестисот или семисот тысяч франков, на которые они рассчитывали, не обнаружилось ничего: ни в банкнотах, ни в ценных бумагах, ни в акциях. Нашлись только семьсот тридцать четыре франка полуфранковыми монетами – тайные сбережения впавшего в детство старика. И неопровержимые доказательства, испещренный цифрами блокнот и письма биржевых маклеров, из чего бледные от негодования наследники узнали о скрытом пороке покойного, его непреодолимой тяге к игре, необоримой и неистовой склонности к биржевым спекуляциям, которую он скрывал под видом невинного увлечения своим статистическим трудом. На удовлетворение этой страсти шло все: версальские сбережения, доход от дома и даже мелкие монетки, которые он выклянчивал у своих детей; в последние годы дошло до того, что он в три приема заложил дом за сто пятьдесят тысяч франков. Ошеломленное семейство оцепенело перед знаменитым несгораемым шкафом, где, как они надеялись, заперто целое состояние, но там не было ничего, кроме груды какого-то странного барахла, собранных по всем комнатам обломков, старых железяк, черепков и тесемок вперемешку со сломанными игрушками, некогда украденными у маленького Гюстава.
Посыпались яростные обвинения. Вабра обзывали старым мошенником. Это возмутительно – тайком разбазарить свои деньги, не считаясь с интересами семьи, и ломать гнусную комедию, чтобы его холили, как дитя. Чета Дюверье была безутешна: ведь они двенадцать лет кормили его, ни разу не спросив старика о восьмидесяти тысячах франков приданого Клотильды, из которого получили лишь десять тысяч. Ну, хоть десять тысяч франков, вспылил Теофиль, так и не получивший ни единого су из обещанных ему при женитьбе пятидесяти тысяч. Огюст же с еще большей горечью возразил брату, что тот за три месяца сумел хотя бы прикарманить небольшую часть, тогда как ему никогда не видать ничего из пятидесяти тысяч франков, указанных также и в его брачном контракте. Подстрекаемая матерью Берта делала оскорбительные замечания и возмущалась, что вошла в непорядочную семью. А Валери метала громы и молнии по поводу квартплаты, которую она столько времени имела глупость отдавать старику из страха лишиться наследства. Она никак не могла с этим смириться и сожалела об этих тратах, безнравственных, спущенных на поддержание порока.