— Я докажу тебе! Докажу! — бормотал Курбский, вновь работая над посланием Иоанну, которое он не может окончить долгие и долгие годы. Он пишет и зачеркивает, скрипит неустанно перо, капли чернил от неосторожных движений размазываются по столу. Наконец, жалобно скрипнув, перо сломалось пополам, и Курбский, выругавшись, швырнул его прочь. Следом он смахнул со стола неоконченное послание, а с ним — и прочие грамоты. Но пыл не угас, и взгляд князя упал на драгоценные для него книги, в коих черпал он когда-то вдохновение, и на его переводы, никому ненужные. Он ничего не смог никому доказать! Ничего и никому! И зачем все это? Зачем он борется долгие и долгие годы, ежели силы неравны, и борьба оказывается бесполезной?
Рыча, Курбский скидывал со стола всю письменную утварь, все бумаги, грамоты, любимые книги. Все летело на пол, и он, уже не осознавая, топтал все это, швырял прочь, некоторые бумаги рвал в клочья.
Наконец, испустив гнев, он застыл в разгромленных покоях. В дверях робко застыл слуга Повилас.
— Дозволь, Панове, сложить обратно на стол. Я хорошо сделаю! Я помню, как все лежало, — проговорил он. Обессиленный, Курбский опустил голову и кивнул, отступая от устилавшего пол ковра из потрепанных грамот.
— Я докажу! Докажу, — бормотал он, наблюдая, как Повилас бережно поднимает княжеские книги и заботливо оттирает их рукой. — Докажу!
Михайло победителем возвращался домой, ведя за собой коня и корову, везя множество тканей, посуда, награбленного в городах серебра. Анна с выпяченным животом выходила встречать супруга во двор, счастливая от того, что Михайло вернулся живым и невредимым.
— Дашка, баню топи! — велела она, и Дарья, мельком взглянув счастливо на вернувшихся Михайло и Фому, поспешила исполнять указ госпожи. Анна проводила ее пристальным взглядом и удоволенно усмехнулась, когда услышала, как хлопнула дверь в баню. Какое-то чутье подсказало Анне, что раньше меж Михайло и Дашкой была какая-то история, и Дашка не переболела — видно, как сохнет по своему господину. Ревность озлобляла Анну, и она была порой чересчур строга с Дашкой, хотя, по большому счету, годилась ей в дочери.
Михайло, развернув "гостинцы" перед женой, схватил на руки маленького Матвеюшку, подкинул к самому потолку резвящегося малыша, расцеловал в обе щеки. Сын уже что-то лопотал, похожее на "мама" и "тятя", вставал на ноги и, неуверенно пройдя пару шагов, плюхался на пол.
— Богатырь растет! — довольно протянул Михайло и обнял приникшую к нему Анну, огладил ее округлившийся живот.
— Молилась каждый день за тебя! Ладушко мой! — шептала она, смахивая слезы.
— Слава Богу! Разорили мы их, не скоро опомнятся! Может, и мир скоро! — говорил Михайло. — Ладно! На стол накрывайте пока! Я мигом! От дорожной грязи чешусь весь!
Отдав сына жене, направился в баню. По пути нос к носу столкнулся с Дарьей — та сразу опустила глаза в пол, улыбнулась смущенно, стала обходить Михайло, а он, шутя, шлепнул ее по заду и направился дальше, что-то насвистывая себе в бороду.
В бане он отпаривался после долгой дороги и изнурительных переходов. Откинувшись к стене, Михайло старался не думать о том, что вечером уже придет староста, и вновь придется заниматься ненавистными ему хозяйственными делами.
Тут все было плачевно. Поборы из-за возобновившейся войны были непосильными, и ежели бы Михайло пошел на поводу у мужиков и снизил оброк, то ему после выплаты назначенной государем суммы не на что было бы жить. И потому на износ, до изнеможения должен был работать крестьянин, дабы разорительная война продолжалась…
Только со временем Михайло понимал, насколько обнищала его земля! Вернее, с каждым годом все уменьшалось число живущих в Бугровом крестьян. В прошлый год на Юрьев день сразу три семьи, выплатив положенный оброк, гордо покинули хозяина и переселились куда-то в Поволжье, к другому землевладельцу, где, видать, размер оброка был меньше. До сих пор помнил он тот день! Крестьянин Фрол, весь обросший волосами и бородой, широкий, как сундук, стоял, мял шапку, но говорил уверенно:
— Покидаем мы Бугровое… того… на Волгу уйдем… Да… Не сумуй… Уплачено все… Да… Храни тебя Бог!
Михайло слушал, кивал, закипая все больше, а потом, когда крестьянин, рассадив на две телеги свое большое семейство и распихав пожитки, уехал прочь, он ярился, грозился вернуть, высечь, но содеять уже ничего не мог.
Староста, познав крутой нрав господина, уже перестал ему что-либо советовать. Михайло наотрез отказывался понижать размер оброка.
— Вы меня по миру пустите!
— О беглецах в приказ напиши! Пущай ищут их! — меряя широкими шагами горницу, велел старосте Михайло.