От трепещущих лент и качающихся дужек с весёлыми лошадиными сердечками исходит звон сияющих бубенчиков, – но Пьер сидит там, в своей комнате; День благодарения приходит с своими счастливыми благодарностями и свежими индюшками, – но Пьер сидит там в своей комнате; по снегу мягко, на раскрашенных индейских мокасинах, крадясь, приходит Рождество Христово – но Пьер сидит там, в своей комнате; вот и Новый год, и, как вино из большой бутыли, большой город с пышным ликованием заливает все бордюры, причалы и пирсы, – но Пьер сидит там, в своей комнате. Ни звенящие бубенчики на трепещущих лентах и качающихся дужках, ни радостные благодарности и свежие индюшки Дня благодарения, ни раскрашенные индейские мокасины Рождества Христова, мягко крадущиеся по снегу, ни Новогодние бордюры, причалы и пирсы, переполненные кипящим ликованием, – ни звон бубенчиков, ни День благодарения, ни Рождество Христово, ни новогоднее ликование – ни Звона, ни Благодарения, ни Христа, ни Нового года, – ничего из этого для Пьера не существует. Посреди веселья среди превратностей Времени Пьер окружил себя Вечным горем. Пьер – несломленный пик в самом центре Времени, словно островной пик Пико, стоит непокоренный посреди волн.
К себе он не зовет; он не будет тревожиться. Иногда ухо Изабель намеренно прислушивается к тишине в соседней комнате, чередующейся с долгим унылым скрипом его пера. Как будто она слышит скрежет когтя какого-нибудь полуночного земляного крота. Иногда она слышит низкий кашель, а иногда – царапанье его трости с крюкообразной рукояткой.
Вот, воистину, удивительная неподвижность восьми с половиной часов, повторяющаяся день за днём. В самом сердце такой тишины, конечно же, идёт какая-то работа. Это – созидание или разрушение? Пьер в новой книге создает благородный мир? или же Изможденную Бледность, разрушающие его лёгкие и жизнь? – Невыносимо, если таким может быть человек!
Когда в полуденном разливе дня мы вспоминаем чёрную вершину ночи, то эта ночь кажется невозможной; кажется, что солнце никогда не сможет зайти. О, эта память о предельном мраке, испробованном уже вплоть до осадка, никак не может заставить опасаться его возвращения. Только однажды можно быть чувствительным к мраку, но в следующий раз можно поужинать вместе с Плутоном супом, приготовленном на чёрном бульоне.
Может ли тогда вся эта работа над одной книгой быть прочитана всего лишь за несколько часов, и – что намного более часто – вообще в одну секунду, и, в конце концов, независимо от того, какова она, определённо оказаться отправленной к червям?
Не это не так; то, что теперь поглощает время и жизнь Пьера, не книга, а странный примитивный стихийный материал, который в процессе создания этой книги приподнялся и излился в его душе. Созданы обе книги, из которых мир должен будет увидеть только одну, и ту, что сделана неумело. Бо́льшая книга, и бесконечно лучшая – для собственной частной полки Пьера. Её непостижимое притяжение выпивает из него кровь, другой потребовались только его чернила. Но обстоятельства сложились так, что она не может быть создана на бумаге, а только лишь сохранена в глубине его души. И эта душа по-слоновьи неповоротлива и не сдвинется с места от вздоха. Таким образом, Пьер взят на прицел двумя кровопийцами, – сколько тогда может продлиться жизнь Пьера? Ло! Он сам по себе соответствует высочайшей жизни, выпуская свою кровь и разбивая своё сердце. Он думает о том, как жить, репетируя смерть, как часть жизни.
Кто расскажет обо всех мыслях и чувствах Пьера в этой запущенной и промерзшей комнате, когда, наконец, навязанная идея, что он должен стать мудрецом и основателем, приносит всё меньше и меньше хлеба; он мог бы теперь вышвырнуть свою глубокомысленную книгу из окна и навалиться прямо на некий поверхностный роман, слепив его, самое большее, зa месяц, после чего обоснованно надеяться и на оценку, и на наличные средства. Но всепоглощающие глубины, уже открывшиеся в нём, забирают всю его энергию; теперь для него не может быть занимательной и полезной мелкая тема в некоем прозрачном и весёлом романе. Теперь он видит, что на каждом этапе его наполнения личной божественности некая великая общая окружающая божественность оползнем сползает с него, а потом распадается. Я разве не сказал, что боги, равно как и человечество, отпустили от себя этого Пьера? Поэтому теперь вы видите в нём ранее упомянутого мною малыша, вызвавшегося стоять и ковылять самостоятельно.
Время от времени он возвращается к походной кровати, смачивает в тазике своё полотенце и после прикладывает его к своему лбу. Вот он откидывается назад на своем стуле, как будто сдаётся, но снова склоняется и продолжает упорно работать.