На протоколах допроса Казанюк всякий раз, когда ставил свою подпись, писал: „лейтенант запаса Казанюк”. И в тюрьме-он, приведенный ко мне на свидание, представился: „лейтенант запаса Казанюк”.
Сказал он это так, как будто его звание от него неотделимо. Мы заговорили о деле, и я стал его расспрашивать о том, как он сам опровергает выдвинутые против него обвинения. Он, нисколько не раздражаясь, не оскорбляясь, не смог скрыть удивления: вот, оказывается, нашелся еще один юрист, которому не очевидно, что все это вздор, нелепейший вздор. „Я — фронтовик, лейтенант запаса, — отвечал он мне, — понимаете, фронтовик”, — и этим одним отвергались, отметались, рушились самые на вид грозные и неопровержимые улики. Бывший фронтовик и бандитский налет — это несовместимо. И нечего тут объяснять, нечего тут доказывать.
Привлекательно выглядит мысль: если человек сильно и глубоко чувствует, он найдет живые и яркие слова. Неправда это. Чаще всего бывает так: в человеке буйствуют чувства, а слова, как нарочно, подворачиваются тусклые, случайные... Вот так и с Казанюком: для него честь фронтовика, офицера, хотя и запаса, была не отвлеченным понятием, а живым, глубоким и неиссякаемым чувством. А говорил он словами уставными и казенными.
Помочь защитнику в опровержении обвинения Казанюк ничем не мог. Но это его нисколько не смущало. Не верил Казанюк, нисколько не верил в то, что его могут осудить. Такой несообразности быть не может. А если и предъявили ему обвинение и временно в тюрьму посадили, то это веры в справедливость поколебать не может: суд разберется.
Не видеть опасности — всегда опасно, и я стал доказывать Казанюку, что дело в суде пойдет совсем не легко, что предстоит трудная, очень трудная борьба за то, чтобы правда раскрылась, и к ней надо подготовиться. Казанюк слушал меня скорее удивленный, чем встревоженный.
— Но вы-то верите, что я не бандит? — спросил Казанюк.
— Верю. Но зачем вы стали говорить неправду про дежурство? — Не выдержал я. — Вы ведь знали, что в тот вечер не дежурили?
— Знал, — ответил Казанюк. И неожиданно взорвался: — А все от того, что я — свинья, самая настоящая свинья!
Я на него уставился.
— А ведь в том-то вся штука, что люблю я ее так, что нет мне жизни без нее.
Кто это взялся делить людей на заурядных и незаурядных?
Я слушаю, что мне рассказывает Казанюк. Прямодушный, но явно из тех, кто никогда не слышит, как „звезда с звездою говорит”, и все же, упади ребенок в прорубь, хорошо было бы, окажись поблизости Казанюк, он-то не раздумывая бросится спасать.
Вот что рассказал Казанюк.
Около года снимал он комнату. Хозяева были люди хмурые, вечно у них что-нибудь не ладилось, и недовольство свое вымещали на дочери своей, Лиде. Было Лиде двадцать лет, некрасивая, к терпению приученная. „Она, должно быть, за всю жизнь ни разу не запела”, — так сказал о ней Казанюк. От жалости водил ее Валерий в кино. От жалости, должно быть, и сошелся с ней.
А в сентябре прошлого года к Гале Чурковой приехала ее родственница, Таня. Как увидел Казанюк Таню, тут и понял: никто ему кроме Тани не нужен. И у Тани так. Обоих как с горы понесло. Забыл Казанюк и думать о Лиде. До того забыл, что, когда съезжал с квартиры, слова не сказал Лиде.
В октябре Валерий и Таня сыграли свадьбу. И хотя уже четыре месяца женат Казанюк, но все еще не верит своему счастью. И нужно же так, чтобы 18 февраля пришла к нему на службу Лида. Ни словом, ни взглядом не попрекнула, а вину свою почувствовал Казанюк: не в том, что ушел, а в том, как ушел. Лида рассказала, что она одна в квартире. Мать и отец уехали на время к сыну. И одного просит она: пусть он сегодня придет к ней, хоть один раз, без оглядки, не крадучись, будут вместе, этого ей на всю жизнь хватит. И такие глаза были у Лиды, что не мог, делайте с ним, что хотите, не мог он сказать ей: „Уходи!”
— А ведь Таня не простит! — говорит мне Казанюк. — Что мне оставалось делать? Вот я и наврал ей про дежурство. А потом уж никуда не денешься, пришлось и следователю врать.
— Почему? Следователь бы ничего не разгласил.
— Городок-то наш маленький. Вызвали бы Лиду, ее родителей, все узналось бы.
— Скажет Лида правду, если вызвать ее в суд? — спрашиваю Казанюка.
— И не думайте ее вызывать. Не хочу! — почти кричит Казанюк.
Я молчу. Молчит и Казанюк. Молчим довольно долго.
— Не простит меня Таня, не вызывайте Лиду, — повторил Казанюк.
Теперь он уже понимает, как страшно может закончиться дело в суде, понимает Казанюк и то, что показания Лиды в суде, пожалуй, единственная возможность спастись, и он отказывается от этой единственной возможности. Таня не простит.
Дело Казанюка и Чуркова слушалось в выездной сессии суда в Доме культуры, не вместившем всех жаждущих попасть на процесс.