— С этого Витьки пожар пошел. Он все к рукам прибрал. Клад под будкой обустроил. Там горючка у него была. — Пытался что—то объяснить Щетина. — Будка у нас сгорела, там меди только триста килов, да еще щанцу сколько.
— Ага, жрать меньше надо потому что.
— Я что ли сам будку—от сжег? — Оправдывался Щетина.
— А кто ино, нажрался и сжег. Толку то от тебя. Даром, что старый, а ума ни на грош.
— А у вас ума много?
— Да поболе чем у тебя—от. Тя попросишь, дров наколоть, забор поправить — шиш. Одни отговорки. А сам только мыркаешь с дружками со своимя за железами, да бражничаш.
Все эти препирательства отдавались эхом у меня в голове, сталкивались, кружились, сцеплялись меж собой и разлетались прочь, но были совсем чужими, посторонними. Они роились и мельтешили, но мне до них не было никакого дела. Откуда—то издали, нарастал, накатывал на меня плотный, тяжелый звон и захватывал мое внимание, мысль мою. Отвлекал от того, что происходит рядом. Изредка, как бы подныривая под него, как под опускающийся колпак я оказывался в центре событий, внимал тому что происходит, но потом опять настигал меня плотный звон.
Бом—бом — колотил он все громче, все явственней, все плотней. Хотелось раствориться в нем, слиться с ним, превратиться в него и звенеть, грохотать, раздаваться вширь и вверх, взлетать в небеса и там утихать. А пока звон давил меня к земле и я пытался выскочить из под него, чтобы броситься на него снаружи. И там, снаружи слиться с ним. И я выскакивал. Выскакивал, пригибаясь все ниже, прошмыгивал во все сужающуюся щель света, между краем этого колпака и стриженой полоской померзлой, повядшей травы.
А там не звенело. Там шел базар. Не торг, а именно базар, многолюдный и многоголосый гомон, бессмысленное препирательство.
Что—то вставлял Федос, но его не слушали. Что—то сипел Щетина но его затявкивали. Кто—то кого—то уже таскал за грудки — трещала материя. И после этого тотчас тонкий визг переходил звуковой барьер: ах, ты ирод, ах ты сатрап…
Про меня давно уже забыли. Все вынули тугие, спутанные комья давних обид и разматывали теперь их и распутывали, рвя, где слиплось прелую, ненадежную пряжу. И летели эти свалявшиеся клочья обид и обвинений, кружились, летали, садились на людей. Увечили их облик. Кривили их лица. Марали душу. В пух и прах уничтожалось человеческое. И торжествовал надо всем этим незримый, неосязаемый пока, но уже обретающий плоть дьявол. Антихрист. Многими душами живился он в этот миг, многих приобретал себе слуг.
А меня опять накрывало колпаком настойчивого звона и не было сил быть под этим спудным, прозрачным, но тяжелым колпаком. И я все нырял и нырял в сужающуюся щель, сначала чтобы выскочить ненадолго из—под нарастающего гнета, потом просто — глотнуть воздуха. И все видел. Бороды и платки. Шапки и шали. Усы и морщины. Щеки и родимые пятна. Сначала все это сливалось в круговорот лиц, составлялось в единый образ, мужской ли, женский, не разберешь, но людской, это точно. Сначала силился я разглядеть в этой вращающейся, галдящей кутерьме лик, а различал, все четче, личину.
Там промелькнула картофелина Федосова носа, но обернулась, только по— другому упал на нее свет керосинки, свинячьим рылом. Здесь выбившийся из под платка локон подгорновской тетки завился вдруг спиралью рога. И описывая вокруг меня плавное окружье, ведя медленный хоровод, разномастные каблуки и подошвы — сапожные, галошные, валеночьи вдруг разом смешались и преобразились в строй кривых, поросших жестким волосом копыт. И четко и дробно грянул танец.
Мне вдруг захотелось крикнуть Федосовы слова — грядет антихрист, грядет сатана. Но резко накренились куда—то в сторону плоскости. И вдруг погас всякий звук. Хлоп, и накрылся надо мной колпак хрустального звона.
Потом заглох и он.
Стало тихо. Будто заложило уши от резкого перепада давления. И через какое—то время, через какое не знаю, охлынуло меня волною, потекло что—то из ушей и выпали из них невидимые пробки.
— Сознание потерял что ли… Лежит, не дышит… Хоссподи, горе то какое, хоссподи… Задышал, гляди, задрожал… Жив хоть или помират…Такого убъешь…Живуч как антихристово отродье любое…Да помолчи ты со своим антихристом…Зашевелился, гляди…Точно рыбешка на песке дергается…Хоссподи, страшно то как…Гляди, садиться.
Я и на самом деле садился. Садился неловко, как бы очухиваясь. На самом деле в себя я пришел сразу, как только на меня плеснули водой. Сколько можно уже плескать на меня водой. Я вам что, Карбышев? И если я Карбышев, то где тогда фашисты? Ага, вон он, этот рыжий, с ведром, щерит все свои шестнадцать зубов. Сейчас, погоди—погоди родимый. Сейчас я тебе выпишу благодарность за водные процедуры. Сейчас.