В течение той ночи, задыхаясь и кашляя, старик поведал мне свою жизнь. Уйдя из дому по «зову странничества» пережил он тяжкие испытания. Война и лагеря — везде он побывал, все пережил. Прошел огонь и воду. Вернувшись, окольными путями, через десяток лет домой обнаружил он две свежих могилки и доходящую от неизвестных болезней девчушку. Это тоскующие по единственному сыну родители спроворили себе дочурку, как сказочную снегурочку. И назвали ее Богданой — дескать Богом данная. Забрал Господь сына, а вместо нее дал дочь. Сестра сразу признала братца, но слаба была настолько, что только и поведала папенькино то ли завещание, то ли пророчество.
Дескать, роду ихнему продолжения не дождаться, а окончательно род прервется тогда только, когда над могилами взметнутся кедры ввысь, да высосут, до косточки корнями все соки из погребенных под ними тел. И когда этим кедрам не стоять больше, когда уйдут они в дым — тогда уйдет последний из рода хранителей древнего откровения. И в мир придет новое откровение. Сказала это и сама преставилась.
— Схоронил я её с родителями рядком, — закончил свой рассказ Григорьич, — а сам тут, возле могилок прижился. Но каждую зиму, в конце, под весну, слышал призыв странничества и ничего не мог с собой поделать. Так что, миленькой ты мой, как не хотелось бы мне еще за жизнешку—от поцепляться — пора. С радостью ухожу я, Маратик. В одном лишь свой долг вижу, наставить тебя на путь да передать свою волю. Моя воля, не господняя, не хочешь, не исполняй.
Схорони меня под пеньками, прямо в той землице, где косточки семьи моей истлели. Схорони, как положено. Прочти надо мной «Боже Духов и всякия плоти». Если не знаешь, разузнай опосля, вернись и прочти через время некоторое, когда опять прорастет на груди моей кедр.
Далее, лыжи доделай. И не лыбься, не усмехайся, доделай, говорю. Доделай и оставь здесь, вдруг какому приблудышу да и пригодятся. Мои, с камусом, возьми себе, как память. Силки снять не забудь, я тебе уже говорил. А потом — ступай себе с миром. Ступай с миром и в мир.
Только вот чего. Знай, не напрасно все. Любой путь не напрасен. Я вот жил с маменькой и папенькой, отгородясь от мира, жил не тужил, а довелось, дак встал на путь что все равно в мир вывел. Ох и горе там, ох и страдание, а всеж таки это мой путь был. Из маленькой точечки путь мой вел сквозь неизмеримые вселенные. А твой путь, обратный — из вселенных этих, в точку малую. У каждого ведь, Марат, свой путь превращения из существа в человека. Ты это потом поймешь.
— В точку, говоришь? — спросил я рассеянно, вспоминая странный рассказ Миши Могилы про заглядывание за край. — А за точкой что?
– У всех по—разному, — тихо ответил Григорьич, — чья душа — потемки, а чья — Царство Божие…
Старик еще что—то хотел сказать, но обессилев, не мог говорить. А я был полон сил, но не знал что сказать. Тишину расколол треск лопнувшего в печи уголька. Последнее кедровое полено треснуло и разъехалось на головешки.
— Смотри—ка, — ухмыльнулся дед, — вот и не осталось следа на земле, только дымок над печью, как легковейная память.
Прощай Марат. Прощай, миленькой мой. Люби всех и всё. Живи с памятью. Себя помни, дела свои и других тоже. Имей перед богом страх, душу чистую, а любовь честную.
Я стоял, осыпаемый светом фонаря, как милостями и смотрел на окна. Редкие прохожие кутали лица в воротники и шарфы и спешили, волоча сумки с продуктами домой, к праздничному столу.
Никто не обращал внимание на нелепо выглядевшего, странно одетого молодого человека с охотничьим лыжами в руках, да выцветшим вещмешком за спиной. Только подвыпивший прохожий, приспоткнувшись, инстинктивно схватился за меня руками, но тотчас отдернул их прочь, как от прокаженного. «Совсем бомжи офонарели» — бормотал он удаляясь неровной походкой.
Я стоял и смотрел на освещенные окна и не мог сделать и шага на встречу тому миру, от которого я так давно отвык. Я стоял и вспоминал свой путь.
После похорон Григорьича я исполнил все его наказы, касающиеся и лыж, и силков, и сохранности зимовья. А после собрался в дорогу. Куда идти я не знал и решил идти вдоль ручья—речонки, в которую когда—то провалился. В конце концов она выведет меня, думал я, к Молебной. Больше некуда. Но я, то ли с расстройства, то ли просто по глупости и незнанию, пошел в другую сторону. Погода была чудесная, солнечная и я ходко, можно сказать на рысях, отмотал в первый день километров под тридцать. Собаки бодро сопровождали меня, солнце светило по—зимнему ярко, легкий морозец только подбадривал и хотелось идти и идти.
Но к вечеру скопилась усталость и пришлось устраиваться на ночлег. Меж двух сухих стволов я соорудил костер с таким расчетом, чтобы сухостоины ровно прошаяли всю ночь. Навалил лапника, покормил собак, наскоро перекусил сам и завалился спать. Собаки прикорнули рядышком, прижавшись своими теплыми боками и, надо сказать, переночевали мы более менее нормально. Я даже почти не мерз. А наутро я понял, что иду не туда.