В конце концов, надо помнить, что уже во второй половине шестидесятых была легализована социология как наука, и уже тогда появились на русском языке переводы Парсонса.
Повторяю. Никто не мог, оставаясь идеологом, гуманитарием, посягать на святое, на внешние атрибуты системы, на научный авторитет Маркса и Энгельса, подвергать сомнению верность и научность социализма Маркса и Энгельса, гениальность Ленина как вождя пролетариата и организатора всемирно-исторической победы большевиков в октябре 1917 года и т. д. Но сохранялась возможность быть настоящим специалистом-гуманитарием и даже профессиональным специалистом в области истории, философии, истории европейской культуры, в области востоковедения и т. д.
Можно было стать гуманитарием всемирного, по крайней мере, европейского масштаба, живя в СССР, работая в советской академии наук. Примером тому и судьба историка Арона Гуревича, и судьба Михаила Бахтина.
Надо понимать, что примерно за двадцать лет до начала перестройки система уже утратила прежнюю идеологическую жесткость. И самое интересное, что послабления шли сверху, от самих профессоров, по их собственной инициативе. Только теперь я начал понимать, что кафедра русской или отечественной философии, я уже не помню ее точное название, была пристанищем не только бывших работников КГБ, но и пристанищем для русских националистов. Николай Бердяев, уходя в мир иной на пессимистической ноте, не мог себе даже представить, что всего через двадцать лет после его кончины на самом идеологическом факультете большевистского МГУ профессора-коммунисты будут читать целый семестр курс по истории русского идеализма, где почти одну треть времени будет занимать изучение его работ и прежде всего его классической «Философии свободы».
«Диалектический материализм» действительно еще долго был, как писал Бердяев, господствующим мировоззрением. Но уже в шестидесятые наши профессора подменяли изучение диалектического материализма изучением диалектики Гегеля. Я сам, как студент-отличник, занимающийся по индивидуальной программе, по договоренности с профессором Георгиевым (он был довоенный эмигрант из Болгарии), вместо официального курса сдавал экзамен по «Философии духа» Гегеля. Но в зачетке было отмечено, что я сдал экзамен по господствующей идеологии, по диалектическому материализму.
Как я попытаюсь дальше в своей работе показать, многие ограничения свободы мысли, свободы чувствования мира и мировой истории уже шли не от системы, от господствующей идеологии, а от типа мышления, мирочувствования новой советской интеллигенции, сформировавшегося под влиянием марксистской идеологии. Отсюда и парадоксы посткоммунистической России, о чем будет речь в заключительных разделах моего исследования.
Ситуация в общественных науках коренным образом изменилась после смерти Сталина в 1953 году и особенно после осуждения Хрущевым так называемого культа личности Сталина в октябре 1956 года на XX Съезде КПСС. Это было, конечно, начало конца. Сам факт свержения с пьедестала божества, которому молились, поклонялись четверть века, сломал тот стереотип безусловной веры, на котором держалась система. Конечно, Хрущев развенчал Сталина как неподлинного ленинца для того, чтобы укрепить веру в святость вождя Октября. Но Ленин без прислоненного к нему на четверть века Сталина становился уже одинокой фигурой, от которой, как выяснилось спустя тридцать лет, еще легче отказаться.[133]
Парадокс состоит в том, что марксист-Ленин дольше продержался на Олимпе советских богов, чем его учитель. Кстати, мои прямые и откровенные разоблачения аморализма учения Карла Маркса о пролетарских революциях (Истоки сталинизма. «Наука и жизнь», № 11, 1988) прошли через препоны цензуры только потому, что в этой статье я не покушался на авторитет Ленина.