— Ты завтра собираешься ехать домой? — спросила Линда.
— Может быть. Не знаю.
— Они будут тебя искать?
— Да. Молли находится под судебным постановлением. Это значит, что я должна делать то, что они скажут. Я не могу просто взять и увезти ее, когда захочу. Они сочтут это похищением.
— Ясно. — Если Линда и была потрясена, то сумела это никак не выдать.
— Однако не знаю, следует ли нам завтра действительно ехать обратно, — продолжила я. — Думала, может, лучше подождать, пока они нас действительно не выследят. Это может занять много дней.
— Я думаю, лучше будет просто встретить это лицом к лицу, — сказала Линда. — Мне кажется, они лучше отнесутся ко всему этому, если ты вернешься и признаешь, что совершила ошибку.
— Может, будет лучше, если они заберут ее.
— Почему?
— Это будет справедливо, верно? Если мне придется потерять ее. Я поступила так с другими людьми, значит, это должно случиться и со мной.
— Вроде как… зуб за зуб?
— Ну да, что-то вроде того.
— Но это ведь так не работает, правильно? Тебя уже наказали за то, что ты сделала. Ты много лет просидела в тюрьме. Нельзя же снова и снова наказывать тебя.
— Не в тюрьме, а в Доме.
— Но это не настоящий дом. И ты не выбирала, жить тебе там или нет. Ты не была свободна.
Я скрипнула зубами так, что на мой язык посыпалась крошка эмали. Было трудно описать ту свободу, по которой я тосковала, пока была в Хэверли: свободу катиться вниз по склону холма, покрытому колкой травой, свободу вдыхать запах свечек на праздничном торте, — но еще труднее было признать, что мои потери были куда меньше, чем то, что я обрела. Под слоем вины и проблем таились три истины: Хэверли дал мне то, в чем я нуждаюсь; мое пребывание там имело свою цену; и платить эту цену пришлось не мне. Если б я вернулась в прошлое, то сама выбрала бы это место, снова и снова, и если б оно все еще существовало, мы с Молли сейчас были бы там, умоляя надзирателей принять нас.
В суде один из белых париков сказал, что своими деяниями я лишила себя детства, и это уже было достаточное наказание. Он был прав и не прав одновременно. Я что-то потеряла той весной — что-то светлое и драгоценное, — но и без этого по-прежнему могла бегать, лазать по деревьям и стоять на руках вместе с лучшей подругой. Что невозможно, если ты мертв. Теперь я стала старше и жила с таким тяжелым жерновом на шее, что иногда чувствовала, как мой позвоночник сгибается под этой тяжестью. Но время от времени я была так поглощена Молли, что забывала о том, кто я такая, и на время сбрасывала этот груз наземь. Что невозможно, если мертв твой ребенок.
Пронзительный крик вырвал меня из размышлений: «Мама, мама, мама!», — но Линда не встала с места.
— Тебе нужно подойти, — сказала я ей.
— Но это же Молли, разве нет?
— Мама, мама, мама!
«Она никогда не зовет меня так», — думала я, вставая и направляясь по коридору в гостиную. Молли сидела на диване, прижимая к глазам кулаки.
— Всё в порядке, — сказала я ей. — Все хорошо.
Она сглатывала и давилась. Я опустилась на колени рядом с ней и положила руку ей на спину.
— Все хорошо, Молли, — сказала я. — Тебе просто приснился плохой сон. Ничего страшного не случилось.
— Я… проснулась… а… тебя… нет… — выдавила она, сглатывая после каждого слова. — Я… думала… ты… бросила… меня… здесь… одну…
На диване оставалось немного свободного места, и я втиснулась на это место и уложила Молли к себе на колени. Я была удивлена тем, насколько это движение показалось привычным: ведь я не часто делала так, чтобы выработалась мышечная память. Молли обхватила руками мои плечи, и я снова удивилась — наши тела прильнули друг к другу невероятно тесно; такого не было с тех пор, как я носила ее во чреве. Она прижалась лицом к моей шее, и кожа стала скользкой от ее слюны и соплей. Возникло ощущение, будто мы — два резервуара морской воды, сливающиеся воедино, соленые и лишенные границ. Когда она открывала рот, чтобы вздохнуть, ее язык касался моей кожи. Что-то дернуло меня за волосы, и я увидела, что Молли намотала мою прядь на ладонь. Воспоминание о Хэверли обрушилось с такой силой, словно меня ударили в живот…
Когда надзиратели перестали позволять красть еду и съедать ее по ночам, я стала есть больше во время каждой трапезы. Три раза в день я ела, пока меня не начинало рвать. Тогда мне стали накладывать еду на тарелку еще до того, как я приходила в столовую, и выдавали мне ее за отдельным столом в углу, в то время как другие дети ели за общим столом. Ночью я стала кричать еще громче.
— Что случилось, Крисси? — спросила моя любимая надзирательница, входя ко мне в комнату.
— Я есть хочу! — крикнула я.
— Нет, не хочешь, милая, — возразила она. — Ты хорошо поужинала. Ты сыта.
— Я есть хочу! Очень хочу! — крикнула я.
Надзирательница села на пол возле моей кровати. Большинство надзирателей не подходили ко мне так близко, потому что я была плохая. Я перестала кричать, теперь просто шептала:
— Есть хочу, есть хочу, есть хочу…
— Тебе нужно поспать, — сказала она. — Давай ложись и засыпай.